Сочинение пр. Евгения Булгара — Рассуждение против ужасов смерти

Сочинение пр. Евгения Булгара, бывшего архиепископа славянского и херсонского, кавалера ордена св. Александра Невского и члена Санкт-петербургской академии наук и Санкт-петербургского экономического общества переведено московской духовной академии студентом семеном платоновым святейшего правительственного синода члену, великому господину высокопреосвященнейшему платону, митрополиту московскому и коломенскому и свято-троицкия сергиевы лавры священно-архимандриту, орденов святых апостола Андрея и Александра Невского кавалеру, всепокорнейшее посвящение.

Великий Иерарх! Милостивый отец и архипастырь!

Ужель один орел парящий, сильной, гордой, Определен летать к златым лучам природой?- Ах! — и бескрылые планет царя поют, — Все существа равно лучи его пиют. — Великий ИЕРАРХ! прими сей дар нелестный; Он слаб — незрел: но Ты велик, о муж чудесный! Твоим он имянем украшен процветет. Коль солнце в небесах — в вселенной тени нет. ОТЕЦ! — ничтожный труд Тобой да освятится; Тогда птенец дерзнет во след орлам пуститься…

ВАШЕГО ВЫСОКОПРЕОСВЯЩЕНСТВА, Милостивейшего Отца и Архипастыря, всепокорнейший слуга Семен Платонов

Аристотель1 почитал весьма чуждым человеческого естества жить вечно в уединении — не иметь никакого отношения с прочими: ибо человек как по врожденной наклонности, так и по неотъемлемой обязанности должен быть обходительным, общежительным, дружелюбным. Это есть, говорил он, нечто или высшее, или низшее человеческого естества. Жить уединенно — не иметь никакого отношения с прочими — может быть прилично единому Богу, или зверю, нечто или есть Божественное, или зверское.

Подобно сему я, судя по настоящему положению человеков, совершенное бесстрашие в рассуждении смерти, спокойствие и непоколебимость духа при пресечении настоящей жизни почитаю делом невозможным. Или Божественное вдохновение, освобождающее человека от забот и обязанностей житейских, или скотское безумие и энтузиастическое ослепление, отдаляющее его от правильных суждений разума (третьего нет ничего), может принудить смотреть на разрушение собственного своего тела без всякого совершенно содрогания. Сие столько же есть справедливое, как и оное: это есть нечто или Божественное, или зверское, или еще, может быть, нечто низшее самого зверства.

Стоики2, сии чудные философы по их странному учению, почитая добродетелью спокойствие, твердость и непоколебимость духа в бедствиях, были в самом деле, не называя их смешными, удивительны. Сии великодушные люди, желая, может быть, усовершенствовать человека, отняли у него то, что делает его человеком. Желая, чтоб человек был непоколебим в несчастиях, сделали его свирепым, жестокосердым. Составление они плоти и крови представляли соединением дерева и камня.

Они дают человеку сердце, составленное из адаманта. В самом ли деле, или шутя таковую статую почитали философом? — сомневаюсь. По умствованиям должны быть весьма великодушны и мужественны; впрочем, весьма сомневаюсь, чтоб сие их великодушие было истинное, не прикрытое обманчивою маскою, самым опытом оправданное; чтоб они им увеселялись так, как розою на тернии; и наконец, чтобы могли встретить смерть, только для нас поразительную, с улыбкою, спокойствием и непоколебимостью духа. Пусть Эпиктет3 великодушно сносит чувствуемую боль от преломления своей ноги; пусть Анаксарх4 остается совершенно равнодушным при совершенном истреблении костей и всего тела; пусть Сенека5 смотрит хладнокровно на собственную кровь, истекающую из растворенных жил: таковое великодушие философом почитаю похвальным и весьма удивительным; они опытом и правильным суждением о вещах научились должным образом судить о встречающихся с ними несчастных обстоятельствах, а от долговременное™ снискали навык сносить оные великодушно. Так! можно приписать стоическим философам очень довольно великодушия: но нельзя еще выставлять их совершенно великодушными. Я еще не верю, чтобы стоик совершенно не поколебался при взоре на смерть, разверзшую страшные челюсти для поглощения его, и чтобы он при самом мучении в быке6 Фаларидовом был неустрашим, спокоен и весел.

Сохранение собственного существования есть неминуемое последствие священного закона Природы, которым Творец соединил между собою все творения, их сохраняет и об оных промышляет. Сей закон собственно дан существу разумному и запечатлен неизгладимыми буквами на сердце человеков. Сей закон уразумели как грубые и непросвещенные, так и самые славные философы: Не должно пресекать добровольно свою жизнь. Как мудрецы, так и невольники чувствуют необходимость и признают справедливость сего закона.

Родоначальник Адам в состоянии бессмертия, так как самым жесточайшим наказанием был угрожаем смертию; и за несохранение оного дара бессмертия должным послушанием ему было сказано, так как осудительное определение, что он наконец должен будет умереть. Земля ecu и в землю пойдеши (Быт 2, 17; 3, 19). И так необходимо должно быть тяжко, мучительно и несносно для человека то, что Бог провозгласил в наказание и осуждение всего человечества, сделавшегося виновным чрез преслушание первых человеков. Следовательно, можно ли сыскать в кругу человечества, осужденного и наказанного смертию, кто бы не страшился повсеместного сего осуждения? Ежели кто в самом деле не боится смерти, тот не должен представлять ее поносным осуждением или наказанием; а по сему он или совершенно не происходит от поколения Адамова, или сверхъестественною силою высочайшей какой-либо причины изъят из сего всеобщего состояния.

Сам Богочеловек Господь Иисус, который для того единственно пришел на землю, дабы освободить человеческий род от сего проклятия — попрать власть смерти, сетует и скорбит подобно человеку, почувствовав приближение смерти, и молит, если можно: да мимо идет горестная чаша ея. Скорбит — сим уверяет, по ученику церковных Учителей, что Он есть человек не по видимости и представлению, но по естеству и по самому действию. Сим сетованием и скорбением премудро показывает, что это есть существенный и неотъемлемый признак человеческого естества. Я сие говорю для того, что человеку естественно сетовать и скорбеть при приближении смерти, или еще токмо при виде оныя издалека.

Некоторые с отважностью идут на смерть, почитая оную далеко отстоящею; но при приближении оной слабость их естества обнаруживается. Старик Езопов, будучи обременен дровами, призывал к себе смерть; но когда она пришла: я не — хочу еще, сказал он, умереть; я призывал тебя единственно для того, дабы ты пособила мне поднять сию связку дров. По повествованию Есхина7, Сократова ученика, Аксиох Афинейский, бывши совершенно здоров, смеялся над боявшимися смерти; но как почувствовал, что скоро долженствует и над ним свершиться сей удар, то начал внутренно скорбеть, сетовать и трепетать. В самом деле, Сократ\, — объявляет Клиний, сын умирающего отца, — отец мой с некоторого времени сделался неизлечимо больным, и уже смерть, взмахнувши роковую свою косу, стоит над его главою. Он старается казаться великодушным; но внутреннее смущение явно изображается на его лице, хотя прежде сам смеялся над таковыми».

Не быв несчастной жертвою болезни, казался быть великодушным и мужественным; но, подвергшись равному оных жребию, стал боязлив и робок. Сам Аксиох в последние минуты своей жизни, услышавши Сократа, приближавшегося к его одру и увещевавшаго встретить смерть безбоязненно и без трепета, не устыдился откровенно сознаться в собственном малодушии: Это правда, Сократ! ты судишь правильно. Но ужели не видишь, что самые сильные и твердые доказательства остаются недействительны — ничтожны при наступлении сей роковой минуты? «Так! размышления твои, философ, основательны, убеждения сильны, доказательства тверды: но только тогда, когда еще несчастие далеко отстоит; а теперь, когда оные уже совершаются, то сознаюсь, что и самые сильные убеждения остаются недействительны, бессильны и ничтожны.

Вообще все деятельные способности по мере приближения смерти начинают ослабевать. Итак, ежели тот, кто льстится надеждою прожить еще десять лет, столько боится смерти, как бы через год уже должен умереть, то, предположив всех одинакового сложения, десять крат умноженное приближение смерти уже устрашает во сто крат более пред первым приближением смерти.

Следовательно, надменный стоический философ не может служить нам верным примером совершенного бесстрашия в рассуждении смерти. Он выставляет себя совершенно безбоязненным оной, ведь его душа никогда еще не имела случая взирать на оную вблизи. Прежде нежели ударит тот роковой час, душа его естественно должна прийти в смятение, стенать и трепетать, хотя сего он прежде и не представлял. И прииде Агаг трепеща, и рече тако ли горька смерть?8 А отсель познается экономия Премудрого, Всеблагого и Высочайшего Промысла, соединившего надежду на жизнь со страхом смерти, и неизвестность оной с верным и непременным событием, дабы смущенная душа прежде времени не поверглась в отчаяние, и чтоб не пресек существование свое бедный смертный от страха прежде, нежели пробьет та самая минута.

Может быть, против сего будут возражать и приводить такие примеры как из истории, так и на самом опыте, которые, нимало не содрогаясь от ужасов смерти, презирали оную, безбоязненно и бестрепетно шли против ударов ее я. В самом деле, много найдется таких, которые, не чувствуя долгое время отрады в своих злополучиях, приходили в отчаяние, и таким образом погашали светильник жизни, не имея елея, могущего возжечь паки оный; много таких, которые старались и изыскивали различные миры и способы пресечь оную нить, которую Ктизифона9 еще наматывала на свое веретено. Многие, подобно Иову10, называли смерть отцом, а гной, точимый червями, матерью. Многие для пресечения своей жизни добровольно погружались в бездну вод, скрывались в ущельях гор, повергались в пламень и на острие меча, и принимали яд.

Диоген11 как сказывают, дабы умереть, ел сырую каракатицу; Фемистокл12 именно для сего пил довольное количество воловьей крови. Египетская Клеопатра13 единственно для того раздражала аспида, дабы оным быть укушенной и после умереть. Но всех таковых приводить в частности будет излишне, ибо число оных беспредельно. Брахманы, или Гимнософисты14 почитали правилом добровольно искать случая к смерти. Многие из восточных язычников даже и ныне приносятся добровольно в жертву15 по их обыкновению. Но для чего приводить сии пустые примеры, когда довольно имеем божественных — священных? Толик имуще нас облежащ облако свидетелей! Следовательно, нет никакого сомнения, что человек может преодолеть естественный страх смерти, мужественно и отважно встретить самое разрушение, тем паче что нет совершенно надежды и никакого способа избежать оной для всякого возраста и состояния людей. Сие-то самое понудило некоторых, преодолев сей страх, встретить предстоящую смерть великодушно и без всякого смущения.

На сие будем ответствовать то, что внушает истинный разум, правильное и основанное на опыте всеобщее мнение. Под именем таковых Героев я разумею Христиан.

Бесстрашие Исповедников и Мучеников в рассуждении смерти не было дело естественное и просто человеческие силы; но было последствие сверхъестественной, Божественной благодати. Всемогущая Творческая десница подкрепляла их, утверждала, и сверхъестественное поселяла терпение в их сердца, приближающееся разрушение их бытия, представляла некоторым как бы перерождением, смерть — жизнью, пресечением заточения, возвращением в спокойное, благополучное и блаженное отечество, и наконец, истинным наслаждением и славою. Они встречали смерть с каким-то божественным изменением, с чудным исступлением и восхищением душевным; они поистине были вне границ плоти и чувственности; впрочем, не были же и они совершенно нечувствительны к мучениям. Но поелику услаждение Божественной любви делало перевес пред тяжестью мучений; то они, быв мучимы, не чувствовали мучений. При истязании тела душа их единственно помышляла о награде; при расторжении членов занимались токмо воздаянием; при побиении плоти их камнями дух их воспаряет в превыспреннее, и видит отверста небеса, и Сына человека, стояща одесную Бога (Деян 7, 55-56). Пример первого Мученика ясно доказывает крепость духа прочих. Таковой энтузиазм, видимый в душах Исповедников, весьма изрядно описывает Богодухновенный Учитель, Великий Василий (в беседе 17 на Варлаама Исповедь): «Желание блаженнейшей жизни делает мучение нечувствительным. Мученик не трепещет под ударами, но исчисляет венцы и награды; не взирает на предстоящих мучителей, но представляет токмо веселящихся на небе Ангелов; почему временное мучение в сравнении вечных, созерцаемых им услаждених, для него ничтожно».

Но история Героев мира весьма различна от сей. Я утвердительным образом говорю, что они никогда не были великодушны и бесстрашны при виде смерти.

Ежели некоторые были когда-либо таковыми, то были те, которые не имели совершенного употребления разума, но были водимы единым инстинктом, подобно скотам или диким зверям. Ибо весьма правильно и всеми принято оное философское разделение: бесстрашие в рассуждении смерти есть или нечто Божественное, или зверское.

Из сих, весьма многих, разум помрачали тщеславие и надменность. Они, будучи обольщены собственным суждением, вместо обожаемого предмета стремились к пустой мечте — к собственной погибели, что видим на Иксионе16. Они, будучи ослеплены пустою славою, о всем судили превратно. Впрочем, когда таковое ослепление приближало на самый край погибели, и когда они уже находились в самых челюстях смерти, то неужели не чувствовали никакого смятения, а были совершенно непоколебимы?… пусть сему верят! —

Кодр с афинянами17, Леонид18 со спартанцами, желая доставить вечную славу грекам, добровольно предали себя смерти за спасение и свободу своего отечества. Без сомнения таковые геройские действия достойны великих — редких душ; впрочем, в рассуждении и сих еще должно быть сомнение: ибо единственно ответы оракулов, признаваемые за несомненные, вызывали их к тому, и уверяли о непременных успехах их предприятий. Если бы они таковых важных дел не совершили, то остаток своей жизни принуждены были бы влачить в бесславии, как бы занимаясь только собственной жизнью, изменили благоденствию своих соотечественников; притом им непременно надлежало когда-нибудь погибнуть или на войне, став несчастною жертвою оной, или во узах, став пленниками.

В том и другом случае смерть неизбежна; с тем только различием, что одна менее поносна и бесчестна: следовательно, должно было на что-нибудь из сих решиться. К чему нудит необходимость, на то и разум, как бы избирая лучшим, соглашается; а последущая за свершением предприятий честь и слава представляет оное удобным. Нужно только на что-либо решиться и оное избрать; а твердое уже намерение никогда не усомнится. Впрочем, неужели таковые совершенно бывают чужды естественного страха, врожденной робости и ужаса и при самом свершении таковых предприятий? — не верю!..

Эмпедокл19, сказывают, без всякого принуждения, единственно по своей воле, ввергнулся в жерло Этны, льстясь надеждою быть помещеным в число богов, сделавшись невидимым; чего, может быть, и достиг бы, если бы только после не были выброшены медные его туфли.

Впрочем, сей философ, хотя сие некоторым покажется сомнительным, приблизился к отверстиям Этны, не столько обуреваем тщеславием, сколько любопытством и желанием описать подробнее оное ужасное и чудное действие Природы. Но в то время произошло извержение вулкана, и он таким образом сделался жертвою философского любопытства. Сей нечаянный случай многим подал повод к сложению сей басни в рассуждении его. Равным философским любопытством воспламененный Плиний Старший20 то же самое претерпел в отверстиях Везувия, что прежде Эмпедокл в Этне. Но если Эмпедокл в самом деле сожегся с тою надеждою, чтоб быть обоготвореным; то он не только недостоин называться философом, но и просто человеком — он должен быть помещен в класс скотов, или еще ниже оных. Его и всех тех, которые, будучи водимы надменностью, пренебрегали собственною жизнию, весьма хорошо изображает Лукиан, говоря о смерти Перигрина21. Нет возможности возвыситься страсти честолюбия до такого степени в душе безумного. Но как скоро овладевает человеком таковой перевес, он уже перестает более мыслить — место человечества заступает зверство.

Нечестивый Порфирии22, будучи в меланхолии, едва-едва не достиг подобного безумия. Верно бы, он свершил свое глупое предприятие, если бы не воспрепятствовал ему в том его учитель Плотин, противореча ослепленной его надменности, и не погасил стремление страстей философскими своими рассуждениями.

Воспламенение гнева весьма помрачало и затмевало у многих свет разума; почему они, будучи не в состоянии познать ту бездну, в которую со всем стремлением повергались, выставляли себя мужественными противу смерти. Как дым не позволяет подробно рассматривать предметы, находящиеся у наших ног; равным образом воспалившийся гнев помрачает наши духовные очи — рассудок.

«Рассудок, — как говорит Аристотель, — не имеет никакого влияния на гнев; оный по своим последствиям есть зверство; оный есть совершенное заблуждение ума — безумие в виде бешенства. Первый признак воспламененного гнева есть безумие, которое умножается по мере воспламенения оного». Достойно также замечания сравнение гнева с безумием, которое весьма остро Катон Старший в своих дистихах изложил; он никакого не полагает между ними различия, кроме продолжения времени.

«Безумный, в самой сущности, — говорит он, — остается навсегда таковым; но безумие раздраженных сердец с продолжением времени уменьшается, и наконец совершенно уничтожается». Что ж касается до вреда, причиняемого оными как себе самим, так и другим, то они между собою равны. Итак, если кто в таковом воспалении, лишившись употребления разума, может быть, будет презирать и пойдет с отважностию против смерти, то это не будет знаком его великодушия; напротив, будет вывескою и признаком смелого и низкого духа. Воспаленный гневом по своей опрометчивости, ничем не отличается от младенца, который обнаженною рукою хватает горящий уголь и самое пламя поглощает. Как сей, так и оный не предвидят своей опасности: сей, поелику еще его светильник разума не возжжен, а тот, поелику уже его светильник, сверх меры воспылавший, почти погас. Одним словом, добродетель не бывает без доброго расположения и правильного суждения — рассуждение без разума — разум не может править своей должностию, когда над оным берут верх страсти. Гнев, сия зверская страсть, ничем не может быть потушен. Медея23 в жестоком и зверском гневе пожирает собственных своих детей. Другие тысячи предпринимают меры для пресечения собственной жизни. И сие есть ли последствие бесстрашия, непоколебимости в рассуждении смерти? Нет! — это единственно есть горестный плод скотского безумия. Так поступать свойственно лишь бессловесным, а не человеку.

Но сколько других страстей, кроме гнева, имеют равное же влияние на душу человека! Здесь чрезмерное отчаяние, а там сильная печаль призывает к себе смерть. Сей стремится на оную с некоторым сердечным удовольствием, ибо предвидит, что наступающие обстоятельства гораздо тяжелее и несравненно мучительнее прошедших; а иной призывает смерть как врача от несносных бедствий. А тот… и пр. Всех таковых весьма хорошо представляет Ливаний24 в сочинении о болтливой жене. Весьма многие под сим предлогом, или по другим еще тягчайшим обстоятельствам, смерть предпочитают жизни. Римский Брут25, будучи побежден на воине, сам своею рукой умертвил себя, дабы не попасть в руки Августа и Антония — врагов своих, почитая сие несноснее самой смерти. Египетская Клеопатра, долженствовавшая быть отведена пленницею в Италию, нарочно раздражает аспида, чтоб оным быть уязвленною, почитая плен тягостнее самого укуса аспидова. А оттоманский Государь Вагиазит26 сам собственною своею рукою отсекает себе голову, не могши долее сносить насилия победителя своего, скифа. Как в сих, так и в прочих бесчисленных примерах, которых можем здесь привести, презрение смерти и добровольное предание себя на оную не от бесстрашия произошло, но единственно от опасения худших и несчастнейших пред прежними обстоятельств; не от мужества, но — от малодушия.

Следовательно, никак нельзя допустить в человеке совершенного бесстрашия в рассуждении смерти, когда он находится в естественном своем положении — при полном употреблении разума. Таковое бесстрашие есть дело или сверхъестественной — Божественной силы, или есть последствие отчаяния в теснейших обстоятельствах. Есть нечто или Божественное, или зверское.

Но ужели нет средства уменьшить и умерить оный страх смерти?… Если вопрос сей будет так понимаем: есть ли для человека возможность умерить излишний страх в рассуждении пресечения жизни, и самую приближающуюся смерть встретить мужественнее и великодушнее? — то в таковом смысле можно допустить, отвергая, впрочем, совершенное уничтожение страха смерти: ибо, кроме единого равнодушия, нельзя ничего присвоить человеческому естеству. Не одобряя излишней привязанности к жизни, нельзя опорочивать должного оной желания. Невозможно поверить, чтоб человек при отъятии жизни был совершенно нечувствителен — непоколебим, не говоря уж о равнодушии.

Клинии, как видели, просил Сократа прийти и убедить умирающего отца Аксиоха, чтоб он встретил смерть без всякого соболезнования. «Что ты говоришь? — ответствовал Сократ- Без соболезнования!.. О! очень многого требуешь, Клиний! Как можно, чтобы человек при взоре на смерть не мог испустить ни единого вздоха?… Без соболезнования! О неосновательное требование! «Довольно — очень довольно, если Сократ философским своим рассуждением убедит его отца приближающуюся смерть снести мужественно и великодушно — не без всякого соболезнования, но только равнодушно.

Напротив, Сократ в другом месте, приводя рассуждения Продиковы, говоренные в доме Каллиевом для ободрения смертных при пресечении жизни, весьма похваляет успех и действие Продиковых рассуждений. Для уверения нас о действии рассуждений сего умного Учителя, свидетельствуется собственным своим соболезнованием и сетованием, что он чуждался и не слушал его размышлений. «Я сам, — говорит Сократ, — думал так, как все прочие, что они говорят против природы; и я до самой той минуты представлял пресечение дней наших тягчайшим, несноснейшим злом сея жизни. Но как скоро Продик27 появился на сцене и против прискорбной и бедствия человеческой жизни сказал речь — речь, достойную философа, то с той самой минуты я почти себя уже исключил из списка живых, и желаю умереть».

Так, очень часто самые великие философы слишком далеко распространяются в своих рассуждениях! Сказывают, что Игиссей28, философ Киринейской — так отвратительной секты, столь трогательно говорил о несчастиях, бедствиях и мучении настоящей жизни, что весьма многих из слушателей склонял к добровольному умерщвлению самих себя. Сие можем видеть из его наименования — склоняющий к вольному умерщвлению себя. Сим именем должно называть и великого Платона, сего божественного философа, если только то справедливо, что повествуют о Клемвроте29 Амвракийтском. Сей, сказывают, прочитавши Платоновы сочинения о бессмертии души, низвергнулся долу с одной башни, на которой он тогда находился, дабы насладиться блаженством нескончаемой — вечной жизни. Сие подало случай впоследствии времени написать к нему следующую эпитафию:

Прощай, светило! рек Клемврот.

И свергся с высоты ужасной.

Ему был к смерти путь прекрасный

Платонов о душе — довод.

Сии чудные повествования или, может быть, слишком увеличены, или что-нибудь другое в себе заключают; впрочем, таковым образом умирающие — с таковым, по-видимому, спокойствием прекращающие жизнь свою, весьма далеко еще от того отстояли, чтобы великодушно и без всякого смущения могли встретить смерть. Они чрез сие ничего, кроме меланхолического своего темперамента и безумия, не обнаружили.

Отвергнувши бесстрашие смерти в сих, по-видимому, великих мужах, приводимых с противной стороны, представим теперь, до какой степени может простираться человеческое великодушие в рассуждении о смерти. Сия степень, как в каждой добродетели, заключается в средине. Средина в сем смысле поставляется между совершенным бесстрашием смерти и излишним малодушием и смущением в рассуждении оной. Итак, от нас зависит ободрить дух свой утешительными и умными размышлениями, дабы умерить страх смерти — уничтожить только излишнее содрогание сердца, а не совершенно сделать его бесстрашным.

Сему нас учит как истинная философия, так и вера — святая дщерь Небес; она не говорит просто: не скорбите, но присовокупляет к сему: не скорбите, якоже прочий не имуще веры (Сол 4, 13). Не должно избегать смерти, ниже искать случая к оной; но когда уже наступит сия роковая минута, то должно быть великодушным. При приближении смерти не должно предаваться в излишнее соболезнование, и не будучи совершенно нечувствительным к оной, должно наблюдать между обоими сими крайностями средину. Дерзновенное стремление к смерти есть зверство; излишний страх и смущение в рассуждении оной есть малодушие — безумие. Человеческое и прямо Христианское учение — вера, заставляет встречать приближающуюся смерть только великодушно и мужественно. «Ибо совершенное нечувствование оной, — как некто из языческих философов говорит, — весьма хорошо, свойственно богам; но люди при снесении несчастий бывают токмо равнодушны. Избегать чрезмерности в том и другом случае, есть подвиг, достойный истинно мудрого».

Какие же суть оные средства и пособия, которые сильны дух наш приуготовить к сему похвальному равнодушию?..

Первое средство умерить страх и излишний трепет в рассуждении смерти есть следующее размышление: Смерть есть непременна и — неизбежна. Непременна: следовательно, нет нужды искать случая приближать оную. Неизбежна: следовательно, нет никакого средства и способа, почему б человек смел, себя льстить надеждою оную избегнуть. Но страх, смущение, скорбь и слезы должны быть при тех только скучных, несчастных и прискорбных обстоятельствах, которые могут быть и не быть. Сии страсти (боязнь и трепет) посеяны в человеке благодатною Природою или для предохранения, или для уврачевания тех несчастий, от которых человек может предостеречься прежде, нежели его оные постигнут. Так подлинно, должно страшиться несчастий, дабы не подвергнуться оным; должно чувствовать их, дабы освободиться: но страх смерти тщетен — ибо должно непременно умереть. Скорбеть и стенать в то время, как уже смерть взмахивает над нами своею косою на пресечение нашей жизни, излишне; ибо нет никакого совершенно способа к продолжению жизни навсегда. Премудрый и благодатный Промысл Творца не дал мне безсмертия — и не в моей воле навсегда сохранить жизнь. Итак, ежели не по моему желанию и хотению происходит, то мне остается только хотеть того, что будет…

Второе утешение в рассуждении смерти есть сие размышление: Смерть есть общий удел человеков. Не было и нет никого, кто бы смел тщить себя надеждою избавиться от нее. Кто из смертных живши не умер? и кто столь безумен, чтобы стал мечтать о бессмертии? Жизнь наша, подобно источнику, беспрестанно течет и стремительными волнами нас с собою увлекает. Ее воды с самого истока до конца дней текут столь поспешно, что еще не успеет протечь другая волна, как уже другая приблизилась; еще не успеет одна истечь из своего истока, как уже тысяча других готовы заступить ее место. Вот истинный образ нашей поспешности к общему оному пристанищу — к смерти! Кто сего не видит? А общее несчастие, по пословице, не принадлежит в частности никому; оно не есть собственно мое либо твое; итак, для чего мне при общем несчастии столь много смущаться, как бы оно собственно на меня устремлялось? Или я не из числа прочих, и не хочу быть в оном? Нет!.. Должно судить основательнее, а именно: поскольку нет ничего свойственнее смерти для смертных, то они ничего не должны сносить великодушнее, кроме нее. Итак, ежели все на едином пути находятся и всех одна участь ожидает, то вместе с прочими не должен я идти по сему пути безбоязненно и бестрепетно?

Если бы человеческий род был разделен на две части, из которой одна была бы подвержена смерти, а другая была б оной не причастна и я был бы из числа первых, тогда бы имел может быть некоторую причину скорбеть и сетовать. Но менее бы должно было сетовать и жаловаться, когда бы из всего круга человечества была изъята от смерти только сотая часть; еще менее, если бы тысячная часть; еще бы того менее, когда бы в течение ста лет один только человек рождался бессмертным; я имел бы причины скорбеть, что я не тот самый, который должен быть бессмертным в течение ста лет. Наконец, если бы в течение всех веков — от самого сотворения мира до его разрушения, Бог благоволил во всем круге человечества родиться одному только человеку, который бы не был жертвою алчной смерти, то самая бы малейшая была причина к сетованию и скорби, для чего я не тот самый, который не подлежит общему закону смерти. Но когда все, сколько ни существовало до сих пор от Адама — все были жертвою смерти; когда все, сколько теперь мы ни видим, заплатят сию дань Природе; когда все, без всякого различия, без всякого изъятия, равно подлежат закону смерти — для чего же мне смущаться, сетовать, скорбеть, жаловаться, что не я изъят от оной? для чего лить потоки слез, что мне не дано того, чтоб я первый и последний в кругу человечества не вкусил смерти? Таковые слезы и смущение означали бы глубокую меланхолию, грубое невежество и безумие, пагубнеишее самой смерти для существующих.

Нет! мое безумие до сего не простерлось, или, лучше сказать, я до сей неумеренности не дошел. Размышляя о сем, прихожу в мрачную рощу: там столько представляется моему взору дерев! на каждом дереве сколько ветвей! на всякой ветви сколько листьев! Одни из них едва еще начинают развертываться, между тем как другие уже отцветают, а иные уже совсем засохли. Вообще все дерева должны непременно быть обнажены в каждое периодичное время года. Много есть дерев, которые противятся усилию морозов; впрочем, и они наконец должны уступить едкости времени. Без сомнения ни одного не найдем листочка от той оливы, каковую ветвь во время Потопа принесла голубица к Ною. Не осталось даже признака никаких растений, по которому можно было бы отгадать, какое именно было растение на каком-либо месте. Представь теперь, что один листок из сей непроницаемой рощи, воображаемой нами, начал скорбеть и сетовать, что он ныне или завтра завянет от зноя, или сильным порывом ветра должен быть отторгнут: не показалось ли бы тебе сие смущение и сетование сего листа совершенно неосновательным и всякого посмеяния достойным? Но смерть в кругу человечества ничем не отличается от отпадания листьев.

Смерть как для растений, так и для человеческого естества есть непременна, как то воспел Давид: Человек яко трава, дние его яко цвет сельный, тако отцветет. Яко дух пройде в нем, и не будет, и не познает к тому места своего. Сходственно с сим пророческим гласом воспел и Гомер в своей «Илиаде»:

Растенья и людей едина участь ждет:

От ветра ярого едины увядают,

Другие издают прекрасный нежный цвет;

Одни из них живут, а смерть других сечет.

Прейдем от сей рощи на тот возвышенный холм, лежащий вдоль Авида и Систа30, на который Ксеркс, царь персидский, взошел, чтоб удобнее обозреть войско, простирающееся до трех миллионов, которое он собрал против Греции. «Холмы, леса, долины, поля, вертепы, приморья и самое море было преисполнено военными кораблями, отягченными добычею. Кто может восстать против такового числа кораблей, которое не может постигнуть самое зрение? Чудное зрелище! удивительное повествование — повествование, превосходящее само вероятие! Сам царь подивился, увидя с высоты холма таковое множество войска, им собраннаго.

Сперва тиран сей возгордился сим, как повествует Геродот; наконец, пришедши в себя, предался сетованию. Но когда Артаван спрашивал у него причины, почему он скорбел и плакал после восхищений, то Ксеркс ему ответствовал: я плачу о том, что по прошествии ста лет из эдакого числа воинов никого не останется живым. Простительны сии слезы, но наипаче похвально размышление, обвинившее тирана в превознесении своего жребия. Скорбеть об общем бедствии человеков несколько простительно — естественно… Ах!., сколько миллионов людей по прошествии сего или того времени изчезнет!.. Ах!., бедственная жизнь! жалкое состояние! горькая участь! Но если бы оный персидский царь, будучи уверен, что все сие многочисленное войско, спустя несколько времени, должно умереть, взойдя напоследок в размышление о самом себе, был бы безутешен, что и он должен наконец подвергнуться сей участи как неизбежной и общей для всех — что собственно ему не предоставлено бессмертия, — то что бы сказали о нем, как бы не то что он совершенно лишился здравого рассудка и не заслуживает быть включен в число людей.

Но мы умалчиваем о сей сотне лет, которые определил персидский государь: представим себе роды родов, коих число до бесконечности простирается; помыслим, по примеру Давида, дни древний и лета вечная (Пс 76, 5). Сопоставим настоящее с прошедшим, будущее с последующими временами; при сем необъемлемом пространстве времени представим себе неограниченное число людей всякого возраста и состояния; представим все сие — и поистине никакой не найдем причины смущаться и скорбеть, что ныне или завтра и мы должны будем пасть под оной роковой косой. Конечно, уже не будет более для нас тягостно, что на нас или на друзей и ближних наших падает ныне жребий отдать Природе сей долг всем общий. В противном случае что может служить к нашему извинению и оправданию в чрезмерной печали, в излишнем смущении, в беспрестанном страхе и трепете в рассуждении смерти? Не бойся суда смерти, глаголет Сирах, сей бо суд от Господа всякой плоти: помня первая твоя и последняя. Смерть есть неотъемлемое, неизбежное определение высочайшего и всеблагого Творца и Судии твоего. Неужели и на сие отважишься возражать? Чего еще не дано нам от всеблагого Творца? Что касается смерти, то не сам ли ты причиною оной? Ты сотворен был бессмертным, но смерть уже ты навлек на себя своим грехом. И так можешь ли в рассуждении оной роптать? Ах! как можно! Ты должен благодарить Творца твоего всем сердцем, что ты, будучи взят из земли, на оной поселен, с которой, по претерпении нескольких бедствий и несчастий изводишься смертью.

Сверх сего ты должен и сие вместе с прочими представить: если бы все, сколько от сложения мира доселе было, или сколько в течение сих только осьмнадцати веков по Рождестве Христове, или сколько было за билет пред сим, или еще менее, сколько было только за 30 лет, то есть те, которые непосредственно жили пред нами, вместе с нами теперь наслаждались бы жизнью; то лучше бы было для человека? Ах! как же таковому числу можно было бы жить в одно и то же время? Кто, имея самое малейшее понятие, не предпочтет смерть таковой жизни?

Но если бы, возражаешь ты, не столь мучителен и несносен конец жизни был определен человеку, то никто, может быть, никогда не доходил до подобной глупости и безумия, чтобы смущаться и скорбеть единственно о том, что наконец должно будет и ему умереть, поскольку никто не может надеяться жить навсегда — вечно. Для чего же каждый желает многолетней и долговременной жизни — смущается и трепещет, чтобы не умереть, хотя нет ни малейшего способа помедлить одной минуты? и излишне прилепленный к жизни, сей минуты всегда желает снова? Почему и в сем случае погрешает, определяя сам себе безрассудно меру жизни. Для избежания сей опрометчивости и недальновидности стоит только представить, что сие столь неровное распределение времени жизни назначено свыше премудрым и всеблагим Божиим промыслом единственно для блага и пользы каждого. Следовательно, человек всегда должен смотреть на смерть с равнодушием — без трепета; но пришедши в меру возраста, когда уже совершенно его рассудок созреет, должен благодарить Бога, что столько времени уже прожил, не скорбя и не стеная, что не будет долее жить.

Подлинно жизнь не равно распределена человекам. — Не давно пред сим любопытствовали англичане: тех ли более, который долго живут до старости, или тех, которые вскоре по своем рождении умирают? Определили, что из известного числа младенцев, рожденных в течение одного года, умирает в первое же лето более четвертой части; в течение двух лет умирает третья часть, а в течение трех лет целая половина умирает. Из тысячи младенцев едва останется к концу сего года 725, к концу второго года едва ли найдешь 630, а к концу третьего года едва 500 останется живых. Таковое наблюдение делали и французы; но сии по прошествии первого года полагают большее число живых младенцев. По мнению французов, не в три года, но в течение семи или осьми лет должна умереть половина младенцев, рожденных в один и тот же год. Естествослов, делавший таковые наблюдения, уверяет, что можно спорить о продолжении жизни новорожденного младенца.

Сей самый сочинитель уверяет, что человек, проживши первые пять, шесть, или семь лет, может жить весьма долго. Поелику в сем возрасте находится, как он уверяет, сила, могущая сохранить жизнь еще на 40 лет и более; но после пяти, шести и семи лет число ожидаемых лет убавляется. О двенадцатилетнем мальчике можно говорить, что он еще проживет тридцать лет с половиною; тридцатилетний, пришедший уже в возраст мужеский, может прожить двадцать восемь лет. Таким образом, по мере числа прожитых лет убавляется и то число, которое человек еще может прожить.

Итак, ежели размер нашей жизни столь неравен, в чем ежедневный опыт уверяет, то для чего человек, достигший совершенного возраста, чрезвычайно страшится могущей его постигнуть смерти? Не более ли должно ему благодарить Жизнедавца за воззвание его из ничтожества? Обращая повсюду любопытный взор, сколько видим таких, которые еще ранее нас увяли под оной роковою косой. Представим, что умирает юноша на двадцать пятом году своей жизни, и скорбит, что кончает дни свои в самом их цвете; но ежели бы он рассудил, что половинное число тех, которые с ним в одно и то же время получили бытие, не более трех лет наслаждались жизнью: то, верно бы, не только не стал бы скорбеть о собственной участи, но еще бы почел себе за долг славословить Жизнедателя, что Он изъял его из того половинного числа, и благоволил ему прожить долее их двадцать два года, не испытав ни физических, ни нравственных, ни политических несчастий.

Итак, ежели двадцатипятилетний юноша должным себя находит признать Божие к нему благоволение в сем предпочтении: то наконец тридцатипятилетний, сорокапятилетний, пятидесятипятилетний не более ли обязан чувствовать сие благодеяние? Уже шестьдесят раз земля свершила путь свой вкруг солнца, как я наслаждаюсь жизнью; я получил бытие в 1706 году а в течение первых трех лет моей жизни — до 1719 года сколько умерло рожденных со мною в один год? сколько умерло рожденных после меня? О! весьма много! а я даже до конца 1803 года еще живу по бесконечному Божию долготерпению и неизреченной Его благости, взыскавшей меня!

Но не должно почитать долговременную жизнь счастием, так же как, напротив, и кратковременную — несчастием.

Немоществующий в юношеских летах не имеет довольной и истинной причины скорбеть, ублажая участь старца, убеленного сединами, и между тем наслаждающегося крепостию сил. Нельзя почитать себя несчастливым по краткости, а оного, напротив, блаженным по продолжительности его жизни. Сию истину весьма прекрасно изрекает нравоучитель Плутарх, советуя другу своему Пакию жить спокойно и мирно среди окружающих его неудовольствий и несчастий. Между прочим, к равнодушному пренесению оных не советует он ему представлять себе состояния высших, но более обращать внимание свое на тех, кто ниже его.

«Более должно приникать, Пакий! в состояние низших себя, не домогаясь привесть свои обстоятельства в лучшее положение…» Кто останется довольным в большем изобилии другого? Ах! говорит больной и малодушный человек, почему я не столько счастлив, как и он? Таким образом подвластные почитают счастливейшими свободных; сии граждан, граждане богатых, богатые вельможей, вельможи царей, цари (до чего не может простреться алчность человеческая?) богов, не желая только что громами и молниями повелевать. И так беспрестанно друг другу завидуя, никогда своим состоянием не бывают довольны. Трудно! очень трудно принудить быть благодарными за те блага, которыми пользуются, когда видят, что прочие большими благами, нежели они, наслаждаются.

Но если сделать переворот и уравнять низшних с высшими: тогда, конечно бы, каждый был доволен своею участию; тогда царь почел бы себя счастливым, что он не вельможа; вельможа — что он не из числа простых богачей; богач был бы доволен, что он не простой гражданин; гражданин — что он не из числа свободных; свободный — что он не раб; а раб — что он не невольник. Самый темничник почел бы еще себя счастливым и блаженным, что он еще не на месте казни, где надлежало быть ему сожженным.

Сии размышления относительно различия их состояний должны быть примерены и к самой смерти. По причине неравного размера жизни человек не должен завидовать, видя других гораздо долее продолжающими жизнь. Ибо каждый всегда найдет более побудительных причин быть довольным, если обратит свой взор вспять и увидит необъемлемое число тех, которые не удостоены достигнуть даже до его возраста. Почему, между прочим, Плутарх и сие присоединяет: «Когда ты, Пакий! почитаешь весьма счастливым везомого на колеснице, то не забудь посмотреть и на везущих его». Ты удивляешься, говорит он, величественно восседающему на колеснице и окруженному повсюду рабами; дивишься ему, завидуешь и — ублажаешь; но посмотри на везущих его. А ты, любезный читатель! когда ты увидишь несущих умершего, по большой части уже из состарившихся, то оборотись, посмотри на погребаемого юношу — отрока или еще младенца. Воззрение, советуемое Плутархом, убеждает бедного сносить равнодушно и спокойно свое состояние; а сие, к которому я склоняю, заставляет при самом цвете дней своих, прежде чем состариться, спокойно сносить и ожидать приближение смерти.

Сверх сего что пользы в долговременной жизни? Александр Македонский, как повествуют, жил тридцать три года; что было бы пользы, если бы он прожил шестьдесят шесть лет? Удвоенное число дней нимало не уменьшает горести смерти. Продолжительность и краткость жизни никакого не имеют влияния на мучение, которое мы навлекаем на себя нечестием и беззакониями. Аще десять лет, аще сто лет, аще тысяща лет, говорит Сирах, несть во ад обличение живота.

Несколько может оправдывать и извинять излишнее смущение при приближении смерти и усилие еще сколько-нибудь прожить единственно твердое обещание загладить содеянное нечестие и довершить благие предприятия, которые еще не имели счастия совершить. Ежели таковое твое намерение справедливо и ежели оно только заставляет тебя смущаться, скорбеть и желать, чтобы еще конец твоей жизни на несколько времени был отложен, то я ничего уже не могу представлять к уничтожению душевного твоего смущения и сетования в час разлучения души с телом. В таком случае ты уподобляешься благочестивому и боголюбивому во Царех Езекии: он егда разболеся до смерти, обрати лице свое к стене, и плакася плачем великим (2 Цар 20, 1-7).Тогда будет послан и к тебе утешитель, так как к оному Иудейскому Царю был послан от утешителя пророк Исайя. Тогда сыщется воздвигающий и исцеляющий тебя! в то время, может быть, и к тебе будет Божий глас: услышах молитву твою, и видех слезы твоя, се аз изцелю тя, и в день третий внидеши в дом Господень. Но для довершения недоконченных благих твоих предприятий, и для заглаждения доселе свершенного тобою нечестия потребно не более пятнадцати лет. Эта одна только причина твоего, Христианин, смущения и скорбения при виде смерти извинительна, и усилие продолжить жизнь непредосудительно. — Плачи плачем великим.

Ежели умирающий скорбит и страшится смерти единственно по своему нечестию, то таковое скорбение одобрительно, полезно — спасительно. Но ежели он ужасается смерти единственно потому, что должен переменить настоящую жизнь, то таковая печаль и смущение предосудительны, глупо — безумно, поскольку смерть есть общая и неизбежная для всех (так что хотел ли бы он, или не хотел), впрочем, должен умереть. Человек с самого рождения каждый день, каждый час, каждую минуту умирал и умирает, доколе живет. Настоящая жизнь не есть жизнь постоянная, твердая — она есть некоторое определенное расстояние времени между жизнью и смертью. Она есть цепь, соединяющая одно звено с другим, из которых одно не успеет еще проявиться, а другое уже исчезает; одно видим в настоящем виде, а другое по возможности; из которых каждое преемственно появляется и исчезает, вторично появляется и вторично исчезает. И кто не усматривает такового коловращения жизни и смерти? Кто может сказать о себе самом, что он живет и истинно существует? Никто! Уверить в истинном своем существовании может только тот, кто сколько-нибудь знает себя, и, зная, судит беспристрастно, как и каким образом он рожден и рождается. Человек от смерти преходит к смерти, и в самом деле престает жить. Единый Бог истинно живет и существует; Он единый есть Существо, от века и во веки существующее!

В Дельфах при входе в храм были написаны залотыми буквами две надписи. Первая: Познай самого себя; вторая: Сый. Сии надписи были излиянием того Творческого света, который он в приличное время изливал на народы, погруженные во мрак невежества, до воссияния того дня, в который Божественным смотрением на конец веков были даны в громах и молниях заповеди. Сей свет прежде закона освещал наших Праотцев — Авраама и его потомство; напоследок с Хорива и Синая излился на израильтян черз проповедование закона Моисеем. Но прочим народам, или самими израильтянами, или другим каким-нибудь образом по Божескому провидению даны были сии две надписи как два начала просвещения, для руководства рассеянного по лицу земли человечества к своему началу — к Богу. Первая надпись — Познай самого себя есть обязательство, данное Богом человеку: Человек… человек! помысли и познай самого себя, кто ты, каким образом живешь и существуешь… Вторая, Сый, есть как бы ответ и признание человека пред Богом: Боже, Боже мой! Ты единый истинно существуешь! — Ты существуешь — существование в Тебе непременное, вечное.

Я не существую — мое существование есть пременное, временное. Сии две Дельфийские надписи таковым же образом объясняет один языческий мудрец (Плутарх в рассуждениях о Дельфийской надписи: Сый). Извлекаемое отсюда учение имеет великое влияние на непоколебимость духа при смерти. Оно уменьшает и совершенно уничтожает чрезмерное беспокойствие и трепет, ощущаемые малодушными при размышлении об оной. Ежели мы себя уверим, что каждой из нас ежечасно умирает, то, конечно, будем спокойны, бестрепетны, или по крайней мере равнодушны и мужественны при встрече со смертью. Сия кратчайшая настоящность, в которую человек едва может проговорить: живу, подобно быстрому источнику утекает, и как сказал Гераклит: что «в одну и ту же реку нельзя войти дважды» и «все течет», так и источник жизни нельзя никак удержать горстью воды; она изливается, утекает, и — изчезает. Сей источник течет беспрерывно с великим стремлением — он не успеет появиться, уже и утекает. Его прилив и отлив совершается в одно мгновение ока. Миг жизни и миг смерти есть наше рождение.

Рождаемся и с минуты на минуту приближаемся к смерти; и таким образом делается беспрерывный прилив и отлив, коего части суть периоды нашей жизни.

Человек заносит первый шаг в жизнь, и — мы видим его младенцем, потом отроком, далее юношею, еще — и стариком, еще далее, — и уже становится престарелым. Возраст за возрастом преемственно текут с стремительно. Многи суть жизни. Этому самому научает нас Псалмопевец Давид, прославляя Жизнедавца: Лучше милость твоя паче живот (Пс 62), означая сим, как я думаю, что жизнь человеческая не есть одна и таже; а следственно, и смерть не одна, но многие суть смерти! И так человек не единожды умирает, но многочастно.

Сие доказывает и вышеупомянутый Плутарх, основываясь на свидетельстве Гераклитовом. «Потушение огня, — говорит Гераклит, — не только рождение воздуха, но и оного уничтожение есть начало воды. Но всего удивительнее бывает преобразование человека во цвете его лет в умащеннаго сединами старика, юноши в мужа, отрока в юношу, младенца в отрока. Никто не остается в одном и том же положении невредимым, но все многочастно умираем». Кто не признается вместе с Гераклитом в истине и важности сих слов, оправдываемых самим опытом? Мы хотя сего еще на себе не видим, впрочем, непременно должны будем испытать сии различные превращения и преобразования. Узнаем и мы многие жизни и многие смерти. «Мы, — присовокупляет Плутарх, — страшимся и трепещем при едином размышлении об одной смерти, между тем уже несколько оных на себе испытали. Мы несколько раз умирали и умирая страшимся, к стыду своему, одной смерти». В самом деле, недостойно ли посмеяния и сожаления, когда беспрестанно трепещем будущей смерти, несколько раз оную прежде на себе испытавши!

Для ободрения духа против ужасов смерти, сверх многих других причин, мы можем представить следующую: смерть не от внешних каких-либо причин и насильственным образом, но собственно из нашей натуры истекает.

Ужас и трепет рождается в душе не от приближения смерти, но единственно от представления многоразличных скорбей и мучений, как по сю, так и по ту сторону гроба случающихся. Смущает и тревожит нас воображаемое обеспамятствование и исступление, разрыв и умерщвление членов, затмение чувств, угасание и совершенное уничтожение чувственности, наконец всего тела, вечная недвижимость, после сего гниение, разрушение и превращение в землю. Размышляя о сем, при всем мужестве и великодушии, нельзя не смутиться. Впрочем, ежели снять с глаз повязку предрассудков и рассмотреть исчисленные мучения, то все они окажутся ничтожными: ибо они не суть самая смерть, но лишь оной суть предшествия, или последствия.

Смерть приключается в одно мгновение ока, ибо разделение между духом и телесностью совершается почти в неприметную точку времени; но сколько с человеком случается болезней, мучений и прежде сей минуты? Все сие, собственно, относится к числу зол жизни. Все сие часто — очень часто претерпеваем в жизни, не умирая. Притом сии несчастия бывают тем более жестокими и чувствительными, чем ранее случаются прежде смерти; а по мере приближения смерти они делаются переносимее и менее чувствительными; ибо приближающаяся смерть погашает наши чувства. Итак, ежели смерть по причине сих зол страшна и ужасна, то жизнь должна быть еще ужаснее и самой смерти. Поскольку все помянутые мучения относятся собственно к жизни, а не к смерти. Жизнь — единая жизнь есть виновница всех сих несчастий, которые впоследствии времени пресекают нашу жизни, подобно исчадиям ехидны, прогрызающим чрево матери, их рождающей.

Итак, жизнь, а не смерть, должна быть поводом к плачу и скорби: ибо первая подвержена многом бедствиям и несчастиям, а последняя все сии прекращает и уничтожает. Сию истину все принимали язычники. Древние фракийцы, по свидетельству Геродота, и кавказцы, по свидетельству Страбона, самым опытом оправдали сию истину. Они при рождении младенца совершали печальные обряды и произносили жалостные вопли; а при смерти торжествовали, веселились и воспевали то блаженство, которым умерший будет наслаждаться. Сие подало случай Архию написать к ним следующую эпиграмму:

Фракийцы слезы проливали, Когда младенец узрит свет. В восторгах сердца уповали, Когда цвет жизни отцветет.

Многие, будучи малодушны, совершенно напротив поступают: они торжественно празднуют день рождения, а кончину с великим плачем препровождают. Ежели столь несносны мучения, говорят они, при развитии жизни, то, конечно, минута смерти несравненно мучительнее и несноснее всего того, что бедный человек претерпевает в жизни. И сколь многие, так нелепо заблуждаясь, судят! Но смерть сама в себе есть пустой призрак, который устрашает издалека, а вблизи делается совсем неприметным. И если точнее вникнуть в сей призрак то, конечно, увидим, что оный не есть что-либо существенное, видимое, осязаемое; но только есть простое отделение бессмертной души от смертной телесности, которая не может более служить вместилищем души, для чего оно было определено. Сие разделение двух естеств, посредством коего Творец назначил нам предел жизни, начинается с самого первого нашего рождения — оно от утробы матери, мало-помалу умножаясь, наконец совершается. Смерть, судя по настоящему нашему положению, находится даже и в самой жизни и есть некоторым образом сосуществующая с ней. Что способствует нам к продолжению к жизни, то же самое содействует и к умерщвлению. Самое употребление пищи, варение оной, извлечение из оной жизненных соков, самое обращение крови и прочих жизненных соков, состав костей и пр. — все это так расположено, как будто рождается и умирает. Они как служат для жизни, так равно способствуют и смерти; они, некоторым образом отдаляя смерть, час от часу приближают оную.

Весьма хорошо один из новейших философов (Бюффон) объяснил все сии перевороты, случающиеся с нами с самого рождения даже до смерти: «С продолжением моих лет, — говорит он, — кости мои, члены, плоть и все нервы телесные твердеют, сохнут — измождаются; все члены иссыхают, все суставы ослабевают в движении, кругообращение соков становится медлительнее, дыхание короче, пищеварение гораздо позднее совершается; жизненных соков, которых было довольное количество, не во все части тела достает, почему твердые части, лишающиеся оного, умерщвляются, и — все тело, как бы оных лишенное, мертвенностию покрывается; его движение истощается — самая жизнь скоро погаснет и — смерть не что иное есть, как последняя точка сей постепенности и последнее погашение жизни».

Таковое постепенное приближение человека к смерти вообще усматривается на всех безсловесных животных. Все сие можно видеть на растениях и деревах. «Дуб, — присовокупляет Бюффон, — при своем уничтожении умерщвляется и умирает, поскольку средина застаревших его корней засыхает и не находит более питательности. Растительный сок, по причине гниения внутренних частей, не совершает более своего кругообращения, и не получая никакой посторонней влажности, загнивает и портится, а вскоре и все основания изменяются; при перемене цвета и организации совсем уничтожаются». То же самое видим и на человеке. «Потемне паче сажи вид их, говорит Иеремия Пророк в своем «Плаче», непознани быта во исходех, прилпе кожа их костем их, изсохша кожа быша яко древо».

А из сего Бюффон и выводит заключение, что между причинами, содействующими нашему нетлению и продолжению жизни, очень мало находится различия; и что смерть, как дело Природы, по необходимости из оных истекает. На сих положениях основываясь, утверждает он, что невозможно человеку отдалить от себя смерть, так как невозможно переменить и истребить законов Природы. Некоторые сонно мечтающие фанатики посеяли мысли в легковерном народе, будто бы есть некоторый способ обессмертить человеческую жизнь посредством некоторых растении и лекарств. Таковые мысли должны быть истреблены вместе с их изобретателями. Они понудили некоторых поверить невозможному, — а усомниться в истинах вернейших. Панакия31 или составление и приготовление лекарств; переливание крови32 прочие средства возобновлять и оживлять тело равно суть нелепы, как и оный баснословный источник юности33.

Итак, смерть есть неминуемое последствие тех приключений, которые с нами бывают еще до развития жизни. Смерть по развитии жизни как бы сосуществует с нею. Она есть нечто неминуемое, неизбежное. Не только оной миновать совершенно, но даже и отдалить на несколько часов невозможно. Она есть как бы заключение всех бедствий, случающихся в настоящей жизни. Сверх сего она всех сих легче и сноснее; поскольку при приближении оной наши чувственные органы ослабевают. Следовательно, для чего столько малодушествовать, скорбеть, трепетать и почти умирать при едином напоминании о смерти? Должно ожидать конца равнодушно, покоряясь судьбам Сотворшего и Одушевившего нас, Коего Промысл назначил время родиться и умереть. Не лучше ли вместо скорбения петь вместе с Назианзином оную благодарственную песнь: изшедши из недр гроба, я паки стремлюсь в оной. Так это есть самая истинная песнь, которую в течение всея жизни должно твердить.

Мы вышли из гроба, и к нему же стремимся. Первым было для меня чрево матери; второе есть могила, имеющая меня сокрыть на некоторое время. При исходе из первого я плакал, и теперь, когда приготовляюсь ко второму, тоже плачу и трепещу. Но те первые слезы были слезы чувствительности и имели довольную причину, поскольку бывши прежде в теплоте, мы вдруг почувствовали чрезмерный холод, которого слабое тело не могло сносить; но сии последние слезы суть слезы малодушия — неразумия: поскольку мы забываем все те бедствия, которые нас беспрестанно угнетают, не позволяя насладиться желанным покоем. Притом сии слезы бывают изливаемы без всякого к тому побудительного чувствования — в часы смерти мы совершенно лишаемся чувств.

«При первом соединении, — говорит Бюффон, души с телом чувствуем ли мы какое удовольствие, или радость и восхищение? — Нет! оно бывает без всякого удовольствия: следовательно, и разделение должно быть без всяких чувствований. Кто уверит, что отделение души от тела не может быть без ощущения великих мучений и скорбей? — ибо что может навлечь оное мучение? Душа, или тело более подлежит оному? — Как душа, так и тело во время смерти не могут этого чувствовать».

Но человек, блуждая воображением, не только слишком увеличивает некоторые скорби и мучения, которых он при последнем конце дней своих не чувствует; но воображает еще и то, что случается с телом по совершенном отделении от него души. Он представляет себе гниение, червей, что в самом деле не есть зло для умершего; ведь умерший более не существует, а несуществующий сего не чувствует.

Какая опрометчивость! сожаления или посмеяния более достойна? — сим образом убеждал Сократ Аксиоха: «Ты, против себя говоришь. Допуская затмение чувств при смерти, страшиться мучений ее. Несуществующий может ли чувствовать лишение чего-нибудь? Ибо не предположив начала ощущения — чувств, нельзя бояться смерти, и между тем быть уверенным, что она всех чувствий нас лишает, не значит ли противоречить себе? Так подлинно, Аксиох! ты сам себе противоречишь, соединяя то, что между собою противно. Скорбишь, что смерть лишает тебя чувствования, и вместе страшишься, что она крайне мучительна; смущаешься, что душа престанет чувствовать, и в то же самое время сему лишению даешь существование». Приметить должно, что сии мысли не суть кого-либо из последователей Эпикуровых, или чье-нибудь из тех философов, которые, отвергая духовность и бессмертие души и допуская совершенное уничтожение духа, стараются уничтожить и рассеять чрез то и страх смерти. Там мыслят Сократ и Платон, мужи поистине божественные, которые хотя жили среди мрака идолопоклонства, все же прежде всех открыли духовность и бессмертие человеческой души. Они утверждали, что она по отделении от тела не чувствует более сих горестных и несносных мучений, которые ощущает, находясь в теле. Сии мучения, говорили они, бывают более чувствительны для того, кто наслаждался жизнию, не будучи мучим какою-либо жестокою болезнью; а умерший уже оных совершенно не чувствует. Следовательно, никакие несчастия, случающиеся как по сю, так и по ту сторону гроба, никак нельзя относить собственно к смерти; а таким образом представлять ту чашу гораздо горчайшею и отвратительнейшею, нежели она какова в самом деле есть.

Несмысленный человек! для чего тебе умножать и увеличивать страх смерти ложными выдумками? для чего тебе почитать за страшилище смерти те несчастия настоящей физии, которые уже прошли, и зло будущей, которое единственно в твоем воображении существует? Послушай, как прекрасно в рассуждении сего Диоген ответствует на заданный ему вопрос: смерть есть ли зло? «Какое, — говорит, — зло? — мы тогда не будем чувствовать настоящего». Можно ли назвать то злом, коего приближения и отдаление не можем ощущать? Анаксагор бесчувствие смерти уподобляет сну и времени, протекшему до нашего рождения. Подобное сему сказал новейший стихотворец:

Сон — смерть; смерть — сон; коль сплю — я умираю Чем больше сплю — тем меньше жизни ощущаю.

Чувствуешь ли что-нибудь будучи погружен в глубокий сон? — ничего! — Что чувствуем до развития жизни? — совершенно ничего! Итак, зло, которым ты почитаешь бесчувствие смерти, терпел ты еще до твоего рождения и ныне терпишь.

Сей же стихотворец весьма остро упоминает о некотором человеке, которой, будучи вопрошен о числе лет своей жизни, ответствовал, что он не имеет ни одного года.

Совсем я не имею лет. —

Как? — Тех, которые имел, уж нет.

Это весьма справедливо. Лета жизни или уже прошли, или их еще нет, и все сии в одну неразделимую, неприметную точку времени соединяются. Ни прошедших, ни будущих мы не имеем лет, но как младенцы, так и престарелые могут пользоваться одним лишь настоящим. Да и сия настоящность не есть собственно для тебя, поскольку во время глубокого сна ты бываешь бесчувствен.

Сие учение предлагал и Сократ, ободряя Аксиоха встретить спокойно и бесстрашно наступающую смерть. «Для тебя, — говорит он, — не есть зло правление Драконово и Клистеново, ибо у тебя не было в продолжение оного: так и после смерти не будешь оно для тебя злом, ведь ты уже не будешь существовать. Предположивши отделение души от тела, которое само по себе не образует человека, должно отвергнуть все сии мучения, как-то: гниение, смердение, червей».

Хотя Сократ, возражаешь ты, назвал баснею имеющие быть по смерти ужасы, которые будучи нечувствительны для мертвых, не должны смущать при размышлении о смерти: впрочем, как можно, чтоб таковое количество мучений, удручающих еще при жизни, не навлекло на человека великого страха и трепета? Как можно, чтоб человек не трепетал, помышляя о смерти — о мучении ужаснейшем и жесточайшем из всех, которые мы претерпели и терпим? Нет! — напротив, по мере претерпенных нами мучений должен уменьшаться страх в рассуждении смерти; и мыслящее разумное существо остается неизвинительным, представляя себе смерть столь мучительною и несносною. Ибо смерть не оканчивает ли все сии мучения? Следовательно, входя в подробное исследование бесчисленных несчастий и бедствий настоящей жизни, должно представлять смерть ежели не усладительною, то по крайней мере не столь горестною, мучительною и отвратительною; и ежели не самим оной желать, то по крайней мере при приближении ее не должно смущаться так как говорит оный пиит:

Виновен — смерти кто желает —

И кто от оной убегает.

Единое размышление о заботах, беспокойствиях и бедствиях настоящей жизни сильно ободрит, успокоит и сделает равнодушным человека в рассуждении смерти. Ах! что есть сия жизнь? Жизнь наша — обширный бурный океан; человек — несчастный мореплаватель; тело наше — то утлое судно, на котором среди ярящихся волн плывет мореходец. Порыв страстей со столь сильным стремлением нас увлекает, что мы не знаем, как и где наконец будем погребены в волнах. Мрак невежества, подобно густому и непроницаемому облаку, отвсюду окружает и ослепляет наш разум, и мы не можем видеть, куда должны держать свои путь. Беспрерывные кипящие волны, отовсюду окружая, не дают нам успокоиться ни на едино мгновение ока; сильным порывом ветра от одной волны к другой беспрестанно увлекаемся; не успеет еще пройти первая, и — увы! уже вторая низвергается на нас со всем стремлением; между тем, как с сею боремся, тысяча новых готовы низринуться. Итак, что с нами воспоследует наконец? в бездну ли морскую будем погружены, или достигнем желанной пристани, или скрытый близ оной под водами камень, разрушит наше утлое судно, с которым вместе и мы в волнах погребены будем? Господи, спаси! — … погибаем. Кто отвратит от нас сии бедствия? чья человеколюбивая рука приведет нас к пристани? Но что под именем таковой желанной пристани должны мы разуметь, кроме смерти?

Подлинно! смерть — смерть оная есть пристань; она-то доставляет человеку желаемое успокоение и совершенное освобождение от земных сует и бедствий. Она-то его предохраняет от всех зол, которые бы в продолжение жизни он или сам учинил, или претерпел. Великий Василий вместе с прочими Богодухновенными Отцами называет смерть прибежищем, спокойною и тихою пристанью, великим даром — достойным того, чтоб оного желать. Лучший дар для человека есть смерть; она его изымает от тех зол, которыя бы он впоследствии или учинил, или претерпел; она для плавающих тихое пристанище, обуреваемых прибежище.

Но приводить зачем Священных и Боговдохновенных особ? Весьма многие из язычников, блуждающих во мраке нечестия, признавали смерть пристанищем успокоения и тишины. Умолчав о других, припомним токмо оное Сотадово изречение: Смерть есть пристанище всех смертных. Все подробно вникнувшие в стечение зол, сопровождающих плачевную и горестную сию жизнь, признали смерть искусным врачом не только немоществующих, но и самих беззаконий и злодеяний. Итак, ежели сие справедливо, что и сам опыт свидетельствует, то чрезмерно смущающийся и сетующий, что и он наконец должен умереть, не уподобляется ли пловцу, который, боясь погрузиться в волнах, бежит от пристани? или тому больному, который, будучи удручаем жестокою болезнию, не слушает советов лекаря? Умный и основательный человек никогда не дойдет до такого безрассудства и безумия; он совсем противное сему думает и говорит, ибо он уверен, что жизнь сия преисполнена бесчисленными бедствиями, которые непременно должен человек перенесть, доколе будет жить. Те самые блага, которыми, по-видимому, наслаждается, всегда бывают смешены со злом. Мы при самом удовольствии всегда чувствуем некоторое прискорбие, которое нередко отравляет испытываемое нами удовольствие. Горизонт наших дней по большей части зрится покрыт мрачными тучами. «Жизнь наша и скорбь, — рассуждает Менандр, — имеют между собою неразрывную связь». Следовательно, может ли человек представить какую-либо причину к извинению излишней скорби и смущения при приближении смерти — сего врача, целящего удручавшую его болезнь — сего пристанища при восстании бури?..

Подлинно! в защищение сего неизвинительного страха, касательно смерти, нельзя никакой другой представить причины, кроме сей, что человек, воображая смерть ужасным потоплением, не представляет тех источников, откуда истекают оные горькие воды, потопляющие сию жизнь.

Первый оного источник есть физический состав человеческого тела: отсюда истекают различные заботы, беспокойства, печали, скорби, многоразличные слабости и немощи, а наконец и всего тела разрушение и нетление. По сему-то Божественный Назианзин и воспел оное: из гроба во гроб. Жизнь моя, сказал он, не что иное есть, как краткий путь, по которому должно идти из утробы материнской в бездну мрачной могилы, уже разверзшейся для меня.

Ах! сколь жизнь для меня несносна!

При мертвенном закате дней —

Я смертью хладною дышу.

И из языческих философов Платон, утверждая Еврипидово сомнение: «Что есть жить, если не умирать, и умирать, если не жить?» Мы, говорит, может быть, для настоящего уже умерли. Здесь достойны замечания два следующие термина: для настоящего и может быть. В первом случае он говорит утвердительно; а вторым термином подает некоторое сомнение, чрез что чудесным образом и уверяет нас о предложенной материи. В самом деле, мы живем, доколе дышим; но вместе некоторым образом и умираем ежеминутно, по причине бесчисленных случаев растления.

Второй источник наших бедствий суть душевные страсти и желания. Отсюда рождается любочестие, гордость, надменность, что есть началом зависти, вражды, ненависти, гнева и мщения; рождается пламень непозволительного любострастия, неограниченная и ненасытная жажда любостяжания и сребролюбия; а отсюда происходят беспокойства от неудобоисполнимости должностей, внутреннее смущение сердца в рассуждении того, что препятствует нам достигнуть своей цели и намерения; отсюда рождается надежда, а вкупе и отчаяние будущего, сомнение, страх и пр.; все сие в самой сущности есть зло; все сие приносит с собою неудовольствие и плач.

Третий, наконец, источник зол, случающихся в мире, есть непостоянство, которое известно под именем счастия, случая, времени, обстоятельств, судьбы или слепой фортуны. Отсюда проистекают хищение, насилие, обиды, бесчестие, измены, обольщения, коварства и другие бесчисленные плачевные приключения. Кто может все оные исчислить?

Посему как приличнее назвать сию жизнь — жизнь, подверженную всяким бедствиям: полумертвенной жизнью, или полужизненной мертвенностью? «Настоящая жизнь, — говорит Блаженный Августин, — подлежит ежечасному исполнению. Жизнь сия преисполнена всякия горести; в ней бедность иссушает, воздух заражает, жажда томит, праздность расслабляет, печаль смущает, заботы стесняют, старость измождает, болезнь удручает, дьявол коварствует, мир обольщает, плоть соблазняется, душа ослепляется; словом, человек в беспрестанном находится смятении. Сверх всех сих бедствий приходит смерть, и всем нашим наружным увеселениям полагает конец, по пресечении коих никакого не остается признака их существования».

Итак, человек, всегда будучи удручаем попеременно толикими бедствиями, может ли настоящую жизнь — сию плачевную юдоль почесть для себя благом, а смерть, посредством каковой всех сих избавляется, воображает себе злом самым тягчайшим, мучительнейшим и несноснейшим? Имеющий разум и чувство без сомнения до сего не дойдет.

Блаженный Августин, входя подробно в бесчисленное количество зол, сопровождающих жизнь, которые тяжелее самой смерти, и весьма тонко разбирая самое наименование тела, утверждает, что оное есть иероглиф нашей смертности. Сходственно с его мыслями Фемист, ученик его, назвал тело узами, в которых душа наша содержится подобно узнице. По некоторому близкому подобию и мы можем назвать жизнь насилием: поскольку на греческом диалекте слово жизнь происходит от слова насилие.

Хотя Неоптолем представлял для себя смерть неприятной; впрочем, в сравнении с сею жизнью, почитал оную для себя легче.

О смерть! давно б я пал перед твоей косою, Когда бы мог владеть самим свободно мною. Твой поразителен, ужасен был мне вид — А ныне чувствия священные родит.

Еврипид, для отвращения наступающих зол, призывал к себе смерть:

Довольно прожил я; — итак, стремися, смерть!

Доколе я не мог несчастия терпеть.

А Феогнист назвал смерть счастьем, которого человек должен искать вскоре по своем рождении в недрах земли — общей матери:

Лишь только человек успеет в свет родиться, Как тотчас земною утробою поглотится.

Но для чего сих в частности приводить, когда все многочисленные народы имели одинаковое о смерти понятие?

Все язычники, блуждающие во глубине нечестия, руководимые только светом разума, будучи удручаемы стольким множеством зол и бедствии, почли смерть единственным врачевателем, могущим исцелить их от всех мучений и печали. Почему думали, что смерть ниспосылается богами человеку вместо блага, что можно видеть из истории: Агамид и Трофоний пишут, что ктиторы Дельфийского храма, за их труды и старание в созидании оного, просили у Бога единственно умереть поскорее. Они предпочли вечный сон всем благам. Повествуют еще, будто Клевис и Витон, дети жрицы Аргосской, сами на себе везли мать свою в храм, для принесения в нем жертвы об испрошении им смерти, как самого лучшего блага на земле. Боги вняли сей материнской молитве: ибо в ту же самую ночь они умерли. Также Гомер уверяет Амфирая об особенном богов к нему расположении случившейся в юности ему смертью:

Юпитер, Аполлон тебя любили,

И в юных днях еще от жизни преселили.

Отсюда-то, видно, ведет свое начало и Менандрова оная известная всем пословица:

Любимцам боги посылают В дни юности прекрасной смерть.

Сии свидетельства, хотя из баснословных и вымышленных сочинений взяты, впрочем, выводимое отсюда нравоучение весьма истинно и справедливо. Итак, весьма ясно усматривается, что они не почитали смерть для человека каким-либо злом, но, напротив, благом и благоволением всеблагого Промысла. Сие учение, излагаемое языческими Мудрецами в баснях, без сомнения заимствовано из Священного Писания; ибо сие самое мы читаем у Соломона: Благоугоден Богови быв, возлюблен бысть, и живый посреде грешных преставлен бысть: восхищен бысть, да не злоба изменит разум его, или лесть прелстит душу его. Рачение бо злобы помрачает добрая, и парение похоти пременяет ум незлобив. Скончався вмале, исполни лета долга: угодна бо Господеви душа его: сего ради потщася от среды лукавствия.

Итак, ежели блуждавшие во мраке невежества, признавши сие за истину, учили сему и самым опытом свое учение оправдывали, то тем паче должны оную признать и запечатлеть самым делом ведущие неизреченную премудрость Соломонову, руководимые Священным Писанием, которое их называет чадами света, просвещаемыми верою. Христиане, рассуждая о смерти, не должны представлять, подобно языческим философам, единственно зло наружное, и бедствие жизни — жизни, подверженной переменам, нетлению и другим бесчисленным мучениям; не должны представлять единственно то зло, которое называется и есть в самом деле только злом греха и преступления. Они сверх того должны себе воображать зло внутреннее — зло, учиненное по собственной их воле и намерению, которое называется и есть зло нечестия и беззакония. И поскольку все сии приближающаяся смерть пресекает, истребляет и уничтожает: то она и должна быть признана за величайшее благо, которое Всеблагий и Премудрый Божественный Промысл устроил по первом преступлении праотцев, для предохранения человечества от большего уязвления греховным жалом, что есть зло, величайшее из всех зол. И от сего-то ужасного зла освобождающую нас благодетельную смерть простой народ называет злом; и нечестиво и безумно изыскивает средства для отвращения оной.

Но просвещенные с благоговением преклоняют главу свою пред косою смерти, благословляя Источника жизни и смерти. Ибо смерть спасает благочестивых мужей от различных случаев к нечестию, прежде нежели они погрязнут в бездне грехов, да не злоба изменит его разум или лесть прелстит душу его; а нечестивых отвлекает и удаляет от соблазнительных случаев ко греху, прежде чем они, пришедши в большее нечестие и повергшись в последнюю бездну погибели, и не умножив нечестие нечестием, преисполнят меру беззаконий и не навлекут на себя тягчайших наказаний в день гнева — открытия Суда Божия.

В рассуждении сего все согласно, и Боговдохновенные Наставники Церкви учат: «Невозможно, чтобы мы под кровом всеблагого Бога, устрояющего все к нашему счастию, что-либо такое претерпели, что гораздо бы для нас было полезнее, ежели бы мы сего не претерпели». Да и нельзя представлять, что премилосердый Его Промысл в рассуждении нас устрояет и определяет что-либо неполезное и вредное. Напротив, от Бога все бывает столь благо, полезно, спасительно, что мы и не можем что-либо помыслить лучше, полезнее того, что Бог определяет нам. Правда, нередко случающееся по предопределениям Божиим для нас кажется прискорбно и несносно; впрочем, не может быть, чтоб оно было погибельно. Сие самое, по словам Великого Василия мы должны относить к смерти, веря, что оная есть одно из тех великих благодеяний, которые Бог благоволит излиять на человека, как по причинам, превосходящим наше понятие, так и потому, что оным пресекается не токмо физическое, но и нравственное зло, в котором вечно бы человек был погружен, если бы смерть не пресекла его жизни. Так, подлинно: лучший дар для человека есть смерть; ибо посредством оной человек избегает как того зла, которое должен был бы претерпеть, так и того, которое содеял бы.

Согласно с сим Учителем Церкви проповедовал Григорий Назианзин. Тот называл даром; сей почитает прибылью. Один говорит, что душа чрез смерть избегает всех зол, которые она должна соделать или претерпеть; а другой учит, что душа смертию предостерегается от грехов, дабы зло не было вечно, и присовокупляет к сему: смерть есть человеколюбие. Вообще, все церковные Учители о сем так же рассуждали, преподавая учение свое гораздо в высшней степени пред увещеваниями языческих философов: поскольку пользу, происходящую от смерти, не заключали в едином удалении от временных житейских бедствий, но еще в пресечении душевных скверн, что есть в самом деле самое несноснейшее зло, которое наконец ввергает в вечную погибель.

Итак, ежели по общему всех уверению (как языческих философов, так и церковных Учителей) смерть есть столь великое благо, то кто будет при приближении оной скорбеть и смущаться? кто будет безутешно проливать потоки слез? кто будет жаловаться на сие успокоение и освобождение от всех зол? кто отвергнет сие неоцененное благо? кто погнушается сим великим даром? Кто? — Безумный, не помышлявший никогда об успокоении от сего ига, или от сей глыбы грубой земли, тяготящей нас с самого дня нашего рождения; — невежда, не познавший совершенно неизреченное и всеблагое Божие смотрение в рассуждении человечества по его падении и преступлении; — грубый, неблагодарный, не исповедующий неизъяснимое Творческое человеколюбие, которое нас, добровольно подвергшихся смерти, благоизволит привести в другую жизнь, исполняя над нами милость и правду по неисповедимым и неизглаголанным превечным своим судьбам.

Все сии размышления, доселе мною предлагаемые, без сомнения должны иметь действие над всякою благомыслящею душою; и совершенно неизвинительными должны остаться те, которые, прочитав их, еще скорбят и трепещут при едином помышлении о конце сей жизни. Впрочем, способ, каковым человеком снискивает такое великодушие в рассуждении смерти, по большей части заключается в свободе сея жизни. Свобода жизни суть те благородные мысли и неуниженное положение духа, с каковым человек старается, сколько возможно, жить превыше всех плотских страстей, и не может терпеть, чтоб его дух был порабощен совершенно тленными благами и плотскими вожделениями. Сию свободу я не заключаю в тесных пределах какого-либо состояния людей, но вообще представляю ее способною и неограниченною во всяком состоянии и роде. Я под именем сей свободы не разумею воздержания от неблагопристойного злоупотребления стяжаний, или лишения и неимущества оных но изобилие и излишество сих благ, и притом употребление и наслаждение оными в сей жизни. Под именем свободного я разумею не того, который не может и не имеет случая удовлетворить свои желания; но того, кто, имея к тому случай, оным не пользуется; который доволен малым; который гнушается излишним; который, имея богатство, владеет оным без излишней к оному привязанности.

Не свободен пустынник, когда его мысли еще заняты мирскими суетами. Не свободен отшельник, когда его воображение, представляя идеи общежития, изображает картины мира. Не свободен частный и низкий человек, когда его мысль блеском и пышностью достоинств пленяется. Не свободен девствующий и ведущий жизнь уединенную, когда он мысленно представляет себе кумиры стыда и поношения, когда его сердце сожигается пламенем любострастия и похоти. Не свободен бедный, когда он денно и нощно мечтает единственно о сокровищах и богатствах. Истинная свобода находится в самом недре сердца. Свободный, по моему суждению, и среди многолюдного собрания бывает спокоен и мирен. Он на самой высочайшей степени достоинств, даже на самом троне не бывает надменен и горд. Он среди всех удовольствий остается непоколебимым; при всем изобилии стяжаний и имения всегда оными умеренно наслаждается и употребляет, делаяся только благоразумным оных надзирателем. Он, правильным образом снискивая себе имения, не прилепляется излишне к оным, и лишение оных сносит великодушно. Вот верный портрет истинно свободного! (Но возвратимся к предложению.) Свободный есть тот, который не смущается и не скорбит излишно, помышляя о пресечении настоящей жизни. Сей всегда, доколе живет, готов умереть; а следовательно, он умирает равнодушно.

Напротив, тот, кто живет для удовольствия — для плоти — для мира: тот излишно прилепляется к жизни, а следовательно, уже с крайним малодушием и смущением взирает на смерть. По мере привязанности к земным — тленным благам, мы раболепствуем плоти, над которою нам надлежало бы господствовать; по мере же господство вания оной над нами, скорбим и смущаемся в рассуждении смерти. Ибо душа, раболепствующая телу, привязана к жизни не по причине самой жизни, но более по наслаждению теми благами, к которым имеет сильную наклонность и привязанность.

Душа моя, говорит безумный богач, упоминаемый в притче Евангельской, — душа моя, имаши блага многа. А не зла? — Сей безумец о зле и не помышлял. Блага, сказал, имаши. — Лучше бы и вернее должно было сказать: душе моя! ты порабощена земными — тленными благами, которые жалким образом над тобою тиранствуют. — После что? — Лежасца. Как! лежаща, а не летящая? а не исчезающая? Так безумный сам в себе размышлял. Душа его, будучи совершенно ослеплена сими благами, и будучи сама от оных неотдельна, за несомненное полагает, что и оные будут с ней неразлучны и нераздельны. Лежаица. Что ж? — и так они навсегда останутся? — Нет! безумие его еще не дошло до сей степени.

Он наконец сознается, что он сие имеет только на многа лета. — Безумный равняет число дней своих с количеством имения. Он представляет, что он еще проживет долго, поскольку много блага имеет. Он для того единственно хочет жить, чтоб насладиться всеми удовольствиями; он не старается жить воздержно, но сколько можно удовольственнее покоиться в сладкой неге, среди всех утех: почивай. Он хотел есть; но не для того, чтоб подкрепить тем ослабшие жизненные силы; но хотел для того жить, чтоб есть: яждь — также для того, чтобы пить: пий. Есть и пить единственно для увеселения и удовольствия: веселись. О бедный, несчастный — злополучный человек! он-то есть тот самый, который чрезвычайно скорбит, беспокоится, смущается и трепещет, так как самого величайшого и несноснейшего зла, при размышлении о смерти. Он тем более малодушествует и скорбит в рассуждении оной, чем более душа его прилепляется к сим видимым тленным благам. Ибо по мере теснейшего соединения и разделение бывает чувствительное.

Зубы, еще не укоренившиеся, удобно и почти нечувствительно выпадают; и отрасли, не имеющие довольного количества растительного сока, без всякого труда могут быть отторгнуты: подобным образом те душевные наклонности удобно истребляются, которые, ежели не совершенно чужды излишней неумеренности, то по крайней мере весьма умеренно прилеплены к сим земным благам.

Лакедемоняне нимало не почитали удивительным идти с отважностью на войну. В отрочестве будучи воспитываемы среди трудов и занятий, не имели довольно случаев быть только приверженными к жизни, чтобы излишне смущаться и скорбеть при приближении смерти. Они не имели в жизни толико приятных и усладительных удовольствий и наслаждений, о которых бы можно было скорбеть, что должно наконец будет оных лишиться. Будучи воспитываемы в младенчестве, так сказать, суровым образом, ничего не считая собственностью, единое спасение отечества почитая самым высочайшим благом на земле, и, следовательно, со всяким удовольствием защищая оное, — смелою ногой, великодушно и без всякого смущения и плача попирали смерть. Напротив того, сибариты34 были воспитываемы в беспрестанной неге и жили в удовольствии и прохладе, а следовательно, в рассуждении смерти были столь робки и малодушны, сколько, напротив, спартанцы великодушны и мужественны. Сибарит по необходимости должен трепетать при едином наименовании смерти; между тем как спартанец, приближаясь к оной, укрепляется. Сии два народа, по положению своего пребывания, не столь далеко между собой отстоят: но по положению душ суть антиподы. Причина такового различия есть явная. — Сибарит занимался единственно тем, чтобы весело жить, и следовательно, мысль сия, что он некогда должен будет умереть, не приводила ли его в смущение? Напротив, для спартанца ничего не значило пресечение жизни; ибо умереть должным образом было прежде его единственное занятие. Сей если еще не есть совершенный философ, то по крайней мере был воспитываем в преддверии философии: ибо сию языческие философы, и во-первых,

Платон назвал приуготовлением к смерти. Поскольку философия не только учит своих питомцев располагать правильным образом свои действия и намерения к продолжению жизни, но и к тому, чтобы хорошо и с похвалою умереть. Сущность философии состоит в том, чтоб человек каждый день — каждый час занимался смертию. Какое же занятие и приуготовление к смерти философа? — Ныне истребить сию страсть, а завтра другую; ныне уничтожить сию наклонность, а завтра другую; ныне погасить гордость и надменность, а завтра успокоить рвение и гнев сердца; а завтра невоздержание, любостяжание, и наконец постепенно все страсти прекратить. Таковая философия есть истинное занятие и приуготовление к смерти. Словом, погашение страстей, истребление удовольствий и наклонностей рождает в человеке великодушие и бесстрашие в рассуждении оной. Воспитываемый таковым образом не может содрогнуться под косою смерти. Ибо токмо страшится и содрогается при напоминании о его смертности, кто сему не научен и не хочет разлучиться со своими удовольствиями и забавами.

Несчастия и бедствия, которые беспрестанно мы чувствуем по причине страстей, должны принуждать нас переносить смерть великодушно, или еще с веселием, как преселение из тягчайшего плена в приятнейшую и желаемую свободу. Для большего уверения в сем, стоит только представить ту и другую жизнь в их настоящем виде. Сей метод употреблял Блаженный Августин, научая сам себя и всех нас, чтобы, не привязываясь чрезмерно к жизни, должным образом оную хранили, и ожидая желали бы с благоговением будущей.

Августин, жалуясь на продолжительное путешествие свое в сей жизни, вопиет: «Сколь несносна для меня, Господи! сия жизнь непостоянная, жизнь, подверженная несчастиям, жизнь, преисполненная коварств, пронырств и беззаконий; жизнь, где господствует надмение; жизнь, которую ниже подобием жизни, но смертию приличнее называть: ибо в каждое мгновение ока различными образами смерти умерщвляемся! Следовательно, как можно называть наше пребывание в мире жизнию, когда нас беспокойствия томят, заботы стесняют, болезни удручают, печаль снедает, самый воздух заразителен, и — в заключение сих бедствий, всегда предстоит пред нами смерть? — Нет! никак нельзя назвать сию жизнь просто жизнию; она есть жизнь мертвенная, или смерть жизненная».

После сего трогательного для чувствительных душ рассуждения Блаженный Августин присовокупляет размышление о будущей жизни. Он едва об оной помыслил, как вдруг, пришедши в энтузиазм, возопил: «О блаженная жизнь, которую Бог прежде сложения мира приуготовил любящим Его! жизнь прямо жизненная! жизнь безопасная и мирная! жизнь, где нет никаких прелестей, влекущих ко греху; где царствует совершенная любовь, бесконечная радость; где сияет неприступный свет; где Бог созерцается лицем к лицу!

Ах! сколь для меня восхитительно возводить взоры к сей будущей жизни! весьма удовольственны для меня ея блага. По мере моего желания оную улучить, я сгораю любовию и желанием, в приятнейшем единственно напоминании об оной. И так, ежели для меня приятно токмо заниматься оною, то сколь приятнее преселиться от сея плачевныя юдоли!»

Из сего противоположения истекает само по себе последствие сильнейшее, и самое действительнейшее средство для уничтожения излишнего страха в рассуждении смерти.

Сие средство относится вообще ко всем, кто живет, достойно подвизаясь — в частности же, к верным сынам Церкви. Имя сие дает непостыдная надежда, которую они почерпают из веры и твердого чаяния будущий жизни. Там Христианин получает за добродетель, если он только не по одному имени был оным.

Правда, страшна смерть, весьма жестоко, как говорит Назианзин, помышление об оной; но для кого? — Коего совесть, будучи отягчена множеством нечестий, неимеет случая принесть покаяние, а потому не смеет ласкаться надеждою об оставлении грехов и спасении. Но ежели душа, признавая свои согрешения, живет во страхе Божием, то она, конечно, не устрашится сей сени смерти, ибо она созерцает свет жизни. Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко ты со мною ecu(Пс 22, 4). Таковая душа представляет смерть не бедственным каким-либо состоянием нетления, но единственно прохождением из жизни в жизнь, и преселением в другое лучшее состояние: аще и пойду. Она представляет оную не собственно смертию, но единою сению оной; ибо она уверена, что веруяй в Сына Божия не погибнет, но имать живот вечный (Ин 3, 16, 36); и на другом местее: веруяй в мя не умрет (Ин 11, 25).

Для таковой души мир распялся и она для мира, по слову Апостола: мне мир распяся, и аз миру (Гал 6, 14). В оной душе живет сам Христос силою духа: жива же не к тому аз, но живет во мне Христос. Жизнь оной есть вера ея: а еже ныне, живу во плоти, верою живу Сына Божия (Гал 6, 14; 2, 20). Сия душа наискорее желает разрешиться от тела и соединиться со Христом, который есть истинный жизнеподатель: Желание имый разрешиться, со Христом быти (Флп 1, 23). Имея единственною жизнию Иисуса Христа, настоящую жизнь представляет наказанием, а еже умрети приобретением (Гал 2, 21). Сия душа, чувствуя силу сего рассуждения, вопиет с Апостолом: Окаянен аз человек: кто мя избавит от тела смерти сея? (Рим 7, 24). Не от смерти тела, но от тела смерти сей. Не скорбит о смерти, призываемой ею самой; но ждет часа оставить тело и получить другое — совершеннейшее.

Сей сосуд избранный учил всех быть таковыми: подражатели, говорит, мне бывайте (1 Кор 4, 9). И неужели Христианин не достигнет до такого совершенства? неужели он не может быть достоин той высокой Апостольской степени, чтоб и для него было еже жити Христос, а еже умрети приобретение? Ему запрещает вера, им исповедуемая, почитать смерть каким-либо мучением, или скорбеть и смущаться при приближении оной, яко же и прочии неимущии упования(1 Сол 10, 13).

Христианин! вера твоя должна насадить в сердце твоем страх Божий, а страх Божий — соблюдение заповедей; соблюдение же заповедей насаждает добродетель. А таковая жизнь возрождает в душах верное и истинное надеяние будущей жизни. Сие упование, Божественною благодатию уврачевавши природные слабости, возродит в сердце праведное отвращение к сей бедственной и несчастной жизни, и следовательно, прекратит излишнее смущение и скорбь в рассуждении сей телесной смерти.

Примечания

1 Аристотель, Политика I, гл. 2.

2 Стоики — так назывались философы (от греч. stoa — портик с колоннами) в Афинах, куда они собирались для своих суждений. Основателем стоицизма был Зенон, из города Китион, что на острове Кипр. Он умер на 80-м году своей жизни, за 264 года до воплощения Слова.

3 Эпиктет, славный философ стоической секты, родился в Иераполе Карийском, и был слугою у отпущенника Неронова, Епафродита. Сей, будучи господином его, как бы шутя бил его по ногам. «Послушай, — сказал на то Эпиктет, — не переломи ноги». Когда ж в самом деле господин его переломил ему ногу, сказал Эпиктет со спокойным духом: «Смотри, не говорил ли я тебе, что переломишь?» — Некто из языческих философов, удивляясь сему Эпиктетову поступку, спросил Христиан: более ли сего Иисус оказал терпения в своих страданиях? — Конечно, ответствовал Св. Августин, Иисус молчал. Эпиктет умер в Никополе Эпирейском, будучи умерщвлен Домитианом уже в глубокой его старости, в 74 году по Рождестве Христове.

4 Анаксарх, философ Авридитский, любимец Александра Македонского, некогда при пиршестве будучи оным вопрошен: чего б недоставало на столе к его насыщению, ответствовал: «Недостает головы одного вельможи», разумея Никокреона, тирана Кипрского, вместе с ним пиршествовавшего. Сей, по смерти Александра, поймавши в море Анаксарха, привез в Кипр, и за причиненное им озлобление приказал его истолочь в иготи. «Разрушай, — сказал на сие неустрашимостью философ, — разрушай темницу Анаксархову, но самого Анаксарха ты не истребишь».

5 Сенека был избран в учители Нерону матерью его Агриппиною. Но будучи не в состоянии подладиться под вкус своего ученика, был осужден на смерть, получив в возмездие единственно произвольным выбор оной. И так Сенека приказал отворить кровеносные жилы, почитая то легчайшим способом к умерщвлению себя; но когда кровь текла очень тихо, то он рассказывал о своем состоянии писцам, при нем находящимся. Когда кровопускание было безуспешно по причине старости, то подан ему был смертоносный порошок, который также оказался недействителен по причине уже охладевшего его тела. Посему наконец философ был принесен к одному отверстию, чрез которое пламень исходил вместе с густым смоляным дымом, где несчастный от густоты сего дыма и задохся; сие было в 65-м году по воплощении Слова.

6 Фаларид, тиран, владея Агригентином, городом сицилийским, за 520 лет до Рождества Христова, измышлял самые жесточайшие виды наказаний. Для удовлетворения его зверства Перилл сковал медного быка, в которой посаженные и мучимые подкладываемым снизу огнем испускали чрез ноздри сего быка страшные стоны, соответствующие реву волов. Тиран, дабы изведать на самом опыте своейство сей машины, приказал прежде всех поместить самого мастера в этого быка. (В сем только случае Фаларид поступил справедливо.) Спустя шестнадцать лет его тирании агригентинцы, ожесточившись, восстали против него и ввергли самого его в сию ужасную Периллову машину, где кончилась его жизнь, а вместе и бесчеловечное его зверство.

7 Есхин Авинейский, сын Харинов, или, по мнению некоторых, Лисанев, ученик Сократов. Он с помощью других сочинил Разговор, известный под заглавием: Аксиох, или о смерти, где вводит три действующие лица, Сократа, Клиния и отца его Аксиоха. Сей страждет жестокою болезнию и, предвидя смерть, готовящуюся его поглотить, сетует и содрогается. Сын его Клиний, встретившись на пути с Сократом, просит его посетить страждущего его отца, утешить его и ободрить. Сократ, уважив просьбу ученика, посещает Аксиоха — и довольно долго увещевая, наконец научает Аксиоха быть великодушным, ожидая спокойно и без всякого смущения наступающую минуту смерти; как то сам о себе при смерти говорит: я не только не страшусь смерти, но еще оной желаю.

8 Когда Саул, поразивши Аскалитян, скрыл от убиения Царя их Агага, презревши Божие повеление; тогда Бог, пославший Пророка Самуила, который, обличив Саула в спасении Агага, приказал его привесть пред себя и умертвить. Агаг, увидев над главою мстительный меч, готовый поразить его, и будучи объят ужасом и великим трепетом, возопил: Тако ли горька смерть? Самуил ответствовал: я коже обезчадствова жен оружие твое, тако обезчадится в женах мати твоя, и уби его пред Господем в Гэтапах. (1 Цар 15, 32, 33).

9 По баснословию Греков, чеовеческою жизнию располагают Ктизифона, Лахезис, Атропа, дочери Юпитера и Фемиды, или Ереба и Ночи, из коих Ктизифона прядет нить, Лахезис держит пряслице, а Атропа пресекает нить.

10 Смерть назвав отца моего быти, матерь же и сестру мою гной (Иов. 17, 14).

11 О смерти Диогена повествуют различно. Некоторые говорят, что он умер от холерической болезни, наевшись сырой говядины; другие, что он, раздавая собакам какое-то животное, был из оных укушен в жилу ноги, отчего и умер. Иные свидетельствуют, что он, удерживая свое дыхание, задохся; а некоторые уверяют, что он, шедши на Олимпийские игры и почувствовав вдруг лихорадку, остался под тенью дерев, где ночью и умер, проговоря, что он не умирает, но токмо посредством смерти спасается от лихорадки. Другие утверждают, что он бросился в реку с моста, будучи крайне мучим болезнью. Но новейшие историки уверяют, что Диоген ел сырую каракатицу.

12 Фемистокл Афинейский, сын Неоклов, будучи выгнан из отечества без довольной на то причины, бежал к своему неприятелю, Ксерксу, царю Персидскому, которым был принят и столько облагодетельствован, что за него предпринял войну против Греции. Фемистокл, дабы не показаться неблагодарным пред своим благодетелем и изменником своего поколения, пил воловью кровь, или, как некоторые пишут, принимал яд, отчего и умер в Магнезии за 464 года до пришествия Мессии.

13 Клеопатра, по побеждении и взятии в плен Марка Антония Октавианом Августом, предвидя все угрожающие ей бедствия, как-то: отведение в Италию подобно пленнице, дабы сим увеличить приготовляемый в Риме триумф, предпринимала различные меры к умерщвлению себя. Сколь строго за ней ни смотрели в рассуждении сего, впрочем она обманула присматривающих за ней посредством кошницы, в которой, прикрывши тростником аспида, принесла змею в свой покой. По принесении аспид, будучи раздражен, укусил обнаженное плечо царицы, отчего и умерла на тридцать девятом году своей жизни, что было за 30 лет до воплощения Слова.

14 Брахманы и Гимнософисты, удалясь от морских сует, тщательно рассматривают природу и совершенство нашей души. Они настоящую жизнь представляют тяжким бременем, а смерть сладчайшею свободою. Они более, нежели сами Стоики, снискали великодушия в рассуждении смерти. Впрочем, и они не имели положительного правила на преждевременное прекращение жизни, и весьма редкие из оных добровольно умирали. Ибо естественный закон превозмог суеверие философской надменности. Страбон повествует, что некоторые из оных умерщвляли себя добровольно различными способами: одни, бросаясь со стремнин, об оные разбивались; иные, быв терпеливее к перенесению мучения, топились в бездне морской; а не могшие перенесть таковых мучений уходили в леса; другие же, ввергаясь в огонь, сжигали себя. Сие мы можем видеть во времена Александра над двоими Брахманами, Каланеи Манданисе, или Дандамисе. Калан (в бытность Александра в Пасаргадах) на семьдесят третьем году будучи болен, решился окончить жизнь, употребив для сего орудием огонь. Александр сколько ни прилагал старания для удержания его от сего предприятия, впрочем, все было безуспешно. Манданис или Дандамис, будучи зван к Александру, называвшемуся Юпитеровым сыном, за которым ежели согласится последовать, много было обещано даров, а в противном случае был угрожаем смертию, ответствовал посланным к нему: Скажите Александру, что он не Юпитеров сын, и дары его меня не льстят, и угроз его не страшусь. Для моего владения довольно одной Индийской земли; но когда умру под его ударами, то преселюсь в другую сферу, гораздо чистейшую и лучшую настоящей».

15 Истории таковыми примерами преисполнены; еще и в наши времена не совсем уничтожено древнее обыкновение — добровольное сожжение жен вместе с их мужьями. Сколь чудное читаем о Кристонеях, древнем фракийском язычестве! У них по смерти мужа между его женами производится распря, которой надлежит из них быть погребенными с ним; получившая на сие позволение радовалась, а прочие печалились и вменяли то себе в бесчестие.

16 Иксион влюбился в Юнону, которая объявила о сем своему брату и супругу. Юпитер, в наказание за таковое его преступление, представил ему в облаке тень Юноны, которую Иксион желая обнять, был похищен Кентаврами, родившимися из сего облака.

17 Когда Аполлон Дельфийский ответствовал вопрошающим афинянам, что победа будет на той стороне, с которой царь падет под оружием врагов, Кодр, сын Меланфов, одевшись в платье простого человека, раздражил одного с противной стороны, дабы быть оными убитым. Пелопоннесцы, услышавши о смерти Кодра, думали, что им уже победы не получить по ответу Дельфийского Оракула, и отступили от Афин. Сие было за 107 лет до Рождества Христова.

18 Леонид, царь Лакедемонский, отправляясь на войну против Ксеркса, приказывал жене по его смерти выйти замуж за благородного человека, дабы отечеству произвесть детей, которые бы ему могли подражать. Услышавши же, что Персидское войско столь многочисленно, что метанием своих стрел затмевают самое солнце, ответствовал: «Тем лучше, мы будем сражаться под тенью»; что было за 480 лет до Рождества Христова.

19 Эмпедокл Акригентинский, сын Метона, как по философии, так и по прочим частям процветал около 84-й олимпиады (за 444 года до пришествия Мессии). О его кончине повествуют различно. Одни сказывают, что он, отъезжая из своего отечества в Пелопоннес, не прибыл туда, почему и смерть его осталась в неизвестности. Другие пишут, что он, ехав в одно публичное собрание, упал с коляски и раздавил себе живот, отчего впоследствии и умер, а также, будто бы на каком-то высоком повешен был дереве. А иные повествуют, что он, принесши жертву, вместе с прочими 80 человеками пропал ночью. Когда его начали разыскивать, то один из приносивших с ним жертву свидетельствовал, что он в полночь слышал глас, зовущий Эмпедокла, и видел просиявший небесный свет. Таковое свидетельство прекратило дальнейшие поиски; и Эмпедокл был причислен к богам. Но некоторые с сим повествованием не согласуются, утверждая, что он не в сие время, а уже после пропал, а именно: весьма близко подошел к жерлам Этны, повергся добровольно в средину пламени и в оном сгорел, имея целью подтвердить своим сокрытием о нем разнесшуюся молву. Впрочем, он не достиг своего конца — одна из его растопившхся медных туфлей выброшена, и была найдена после, что весьма явно обнаружило его безумие. О сем весьма хорошо говорит Лукиян в диалоге: Менипп и Аякс. М. Что тебя, Эмпедокл, понудило повергнуться в пламень Этны? Э. Меланхолия. М. Нет, не меланхолия, но тщеславие, ослепление и грубое невежество понудило тебя сожечься. Впрочем, это для тебя было без всякой пользы: ибо смерть тебя не совсем скрыла. Также и Тертуллиан весьма остро говорит об Эмпедокле: «Для него мало прославиться в потомстве Героем; он захотел быть причислен в число богов. Он был некогда, как сказывал сам о себе, терновым кустом и рыбою, ибо учил преселению душ; и потому, конечно боясь, чтобы не сгнить в могиле подобно рыбе, почел за лучшее броситься в Этну, дабы изжариться».

20 Когда появилась мрачная, густая туча, исходящая из Везувия, то Плиний-старший, начальник города Мизена, влекомый любопытством, должным философу, пошел к оной горе, из которой уже изрыгаем был пламень; повсюду разливалась клокочущая лава, и в великом количестве выбрасываемы были камни. Плиний, защищаясь от камней, падающих сверху с великим стремлением, прикрыл голову подушкой, к чему принудил и других бывших с ним; впрочем не могши скоро от оной горы убежать, от смолянаго запаху и пламени задохся. Сие случилось в первое лето самодержавия Тита Веспасиана, которое было спустя 81 год по пришествии Мессии.

21 Перигрин, родом парфянин, был философ-киник, иногда исповедовал Христианство, почитая интерес видом благочестия, но, будучи обличен и обнаружен в его лукавстве и обмане, обратился вторично к киническому учению. Крайне занявшись любочестием, оставил по себе вечную славу и пришел на Олимпийские игры, и пред всеми велегласно провозвестил, что он в следующую олимпиаду — спустя четыре года, умрет по-философски — сожегшись в огне, дабы подать пример грекам к презиранию жизни, к бесстрашию и непоколебимости при взоре на самую смерть; что и исполнил на своем опыте во время 206-й олимпиады, в лето по воплощении Слова 166, при самодержавии Марка Антонина. О сем безумном Перигрине многие, как его соотечественники, так и иноземцы, писали; но никто так удачно не написал, как Лукиан в сочинении на его смерть.

22 Порфирий, называемый прежде Малх, родом тирянин, философ Платонической школы, сперва был учеником Оригена Адаманщинскаго, после, Лонгина славного оратора, а наконец философа Плотина; он, по причине энтузиастического учения Плотинова, помешавшись в уме, до такого наконец дошел безумия на 36-м году жизни, что в Сицилии, пришедши на берег Ливийского приморья, решился сам по себе умереть — разрешить душу от уз тела; что и на самом опыте доказал бы, если бы, как сказывают, учитель его Плотин не предотвратил сие своими увещаниями, уверяя, что и находясь в теле можно делать добро — учиниться достойным наград и воздаяний в небесах. Порфирий, восставая против веры во Христа, написал то, что наипаче поддерживало и утверждало Христианство. Он, не могши опровергнуть некоего места в рассуждении пришествия Христа, весьма ясно предсказанного Пророком Даниилом, принужден был отвергать вообще все пророчество, без всяких причин и доказательств — не рассуждая, что оно было всем известно, самими иудеями — непримиримыми врагами Христианства, всегда было признаваемо. Он родился в лето по Р.Х. 233, и жил даже до 303-го. Бароний его жизнь продолжает даже до времен великого императора Константина, что составляет сто лет его жизни.

23 Медея, дочь царя колхидского, влюбившись в Язона, воеводу аргонавтов, приплывшего в царство отца ее для похищения золотого руна, подала помощь ко взятию оного, усыпивши дракона, стерегшего сие руно своим волшебством, а напоследок вместе с Язоном уехала в Грецию. Но Язон, приживши с нею двух сыновей, оставил ее с ними и женился на Главке, или на Креузе, дочери Креонта, коринфского тирана; в отмщение за его изменничество Медея съела обоих детей. Когда сия сильная страсть преклоняла ее к бесчеловечному детоубийству, то она, борясь со страстию и разумом и чувствуя, что страсть берет верх над оным, говорит: Хотя злодейства я весь ужас созерцаю, Но страсть — вина всех бед — исполнить то велит: Я страшный глас ее внимаю — Он сердце мне разит.

24 Некто, будучи меланхолического темперамента, до того был доведен болтливостью своей жены, что наконец приходит в суд, и требует от судей позволения умереть. Между прочими оправданиями своего требования на пресечение своей жизни представляет и сей достопамятный вопрос: «что легче из сих двух крайностей: единожды умереть и более ничего не чувствовать, или токмо каждую минуту приближаться к смерти?» — «Если имеешь рассудок, — ответствуют, — то, верно, последнее почтешь тягче».

25 Марк Брут, сын М. Юния Брута и Сервилии, сестры Кантоновой, будучи побежден в сражении при Филиппах, македонском городе, прибег к некоторой стремнине и сам обнаженным мечом пронзил грудь себе и одному из своих друзей, старавшемуся перевязать ему рану, из которой весьма сильно текла кровь. К сему не что иное понудило, как боязнь впасть в руки своих неприятелей.

26 Вагиазит, сын Амурата, царствовал в 1389 году. Он по своей храбрости и мужеству был прозван Гилдероим, т.е. гром: впрочем, в сражении при Тамерлане, царе татарском, был побежден и силою взят в плен, где, не могши сносить тяжести мучения, сам себе отсек голову в 1403 году.

27 Продик был ученик Протагора, учитель Еврита, Сократа, Фирамена и Исократа Оратора. По свидетельству истории, был философ, а вместе и оборотный Оратор. Уча Риторике, говорил речи о различных предметах при многолюдном собрании. Большее пред прочими внимание заслуживает одна речь, в которой представил в виде двух женщин Добродетель и Нечестие, каждую склоняющих на свою сторону младого Геркулеса, который предпочитает Добродетель и ей последует. Продик впоследствии, сделавшись гнусным сребролюбцем, свои уроки продавал подобно столовым запасам. Всякой слушатель за каждое из риторических творений должен был платить ему пятьдесят драхм. Наконец он уморен афинянами цикутою за мнимое развращение малолетних; и таким образом, будучи Учителем Сократа, был его предшественником и в смерти. Жил, по свидетельству Евсевия, около 85-й Олимпиады т.е. в 436 году пред Рождеством Христовым.

28 Игиссей издал в свете сочинение, под заглавием: Вольное умерщвление самого себя, где представляет некоторого человека, который, не желая больше употреблять пищи, на все убеждения к тому своих друзей ответствует единым исчислением бедствий, по причине которых жизнь становится ему несносною. … Повествуют, что царь Птолемей запретил Игиссею говорить такие слова открыто — при собраниях; ибо весьма многие, слушая его, умерщвлялись.

29 О сем безумном стремлении Клемврота — о его падении с башни, повествует Цицерон. Эпитафию же, к нему сделанную, приписывают Калломаху; ее можно видеть в собрании лучших эллинских эпиграмм. Сочинение, побудившее безумного Клемврота к низвержению с башни, есть Платонов диалог, известный под заглавием Федон. Святой Иероним сего Клемврота, Зенона, Катона и всех их последователей называет мучениками буйствующей философии.

30 Авид и Сист суть древние города, лежащие на Геллеспонте. Авид лежит к Азии, а Сист к Европе. Сии древние крепости основал Махмет II, султан турецкий, а на развалинах оных восстановил новые. Махмет VI, султан турецкий. Турки называют сии крепости Богаз Исари, а у прочих европейцев они известны под именем Дарданелл.

31 Некоторые из Лакионовой ереси, крайне прилепясь к химии, искали так называемого «философского камня», или вновь названной Панакии. Лакион хвалился, что он нашел способ продолжать человеческую жизнь: почему сия их ересь названа ересью бессмертных. Сии обольстители, многократно обманывая самих государей, вместо того чтобы продолжать собственную жизнь, безумно оную прекращали.

32 Когда медики открыли в человеческом теле кровообращение, то некоторые надеялись изыскать способ возобновлять человеческие лета и старость обращать в юность. Они, отворивши жилы у старика и у юноши посредством золотой или серебряной дудочки, смешивали кровообращение двух тел, чтобы чрез сии отверстия перелить в престарелое тело кровь юноши, выпустив прежде равное количество крови старческой. Первый опыт был сделан, к счастию, на двух собаках. И вместо того чтоб даровать юность, причинил погибель, смерть. Поскольку, по Евангельскому слову, никтоже сливает вина нова в мехи ветхи, да не просадит вино новое мехи и вино не пролиется и мехи погибнут. Как можно влить юношескую кровь в устаревшие уже жилы старика? как может быть таковое смешение крови? Жизнь есть строгая гармония. А мечтательная надежда продолжить оную вышеупомянутым смешением крови — есть явное безумие.

33 Источник юности, или живоносная вода, о котором древние еврейские раввины учат, что он находится там, где теперь живут Енох и Илия, и что он тогда будет познан, когда не будет иметь более своей силы.

34 Сибариты был такой класс людей, которые воспитывались в неге и удовольствии. Повествуют, что они не видывали восходящего солнца по причине препровождения ночи в удовольствии и что они не держали петухов в своем городе, для того что сии поутру очень рано поют и их тем пробуждают. Повествуют еще, что некто из них, именем Сминдирид, во время каждого своего прогуливания водил с собою 1000 поваров, 1000 птицеловов и 1000 рыболовов.