Вильгельм фон ГУМБОЛЬДТ – О ПРЕДЕЛАХ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ — часть 2

ГЛАВА VIII Улучшение нравов

Последнее средство, которым обыкновенно пользу­ются государства для достижения переработки нра­вов, ведущей к их главной цели, именно к обеспече­нию безопасности, суть отдельные законы и поста­новления. Но так как подобным способом невозможно непосредственно насадить нравственность и доброде­тель, то отдельные постановления, долженствующие действовать в этом направлении, естественным обра­зом ограничиваются запрещением или определением известных действий граждан, которые сами по себе, не нарушая чужих прав, безнравственны или легко ведут к безнравственности.

Сюда принадлежат все законы, ограничивающие роскошь. Ибо ничто бесспорно не представляет столь богатого и обыкновенного источника безнравственных, даже противозаконных действий, как слишком боль­шой перевес чувственности в душе или несоответствие наклонностей и стремлений вообще с возможностью удовлетворения их, предоставляемой внешним поло­жением. Когда поддержание и умеренность делают людей довольными их положением, то они не стремят­ся выйти из него в ущерб чужим правам или по мень­шей мере их собственному довольству и счастью. По­этому деятельность, соответствующая истинному на­мерению государства, должна была бы состоять в том, чтобы удерживать чувственность в надлежащих гра­ницах, так как из чувственности проистекают все стол­кновения между людьми, тогда как там, где преобла­дают духовные интересы, все гармонично; легчайшим средством для достижения подобного результата бу­дет, конечно, подавление чувственности, насколько это возможно.

Если я захочу остаться верен основным положени­ям, которые я до сих пор высказывал, т.е. тому, что по­читал интересы самого человека пробным камнем для средств, которыми государство имеет право пользо­ваться, то я должен по необходимости точнее иссле­довать влияние чувственности на жизнь, образование, деятельность и счастье человека, насколько это при­годно для настоящей цели; исследование это, пыта­ясь изобразить действующего и наслаждающегося че­ловека вообще в его внутренней жизни, в то же время нагляднее представит, насколько вредны или полезны вообще ограничения свободы. Лишь когда это будет сделано, можно будет в высшем обобщении произнес­ти суждение о праве государства положительно влиять на нравы граждан и этим заключить эту часть разре­шения предложенного вопроса.

Чувственные ощущения, наклонности и страсти раньше всего проявляются в человеке и выражаются са­мым бурным образом. Там, где они умолкают раньше, чем культура их утончает или даст энергии души другое направление, там погибла всякая сила, ничего не созре­ет там доброго и великого. Ничто вначале помимо них, так сказать, не согревает душу живительной теплотой, нс вызывает cc к самобытной деятельности. Они вно­сят в нее жизнь и энергию; будучи не удовлетворены, они возбуждают человека к деятельности, внушают ему находчивость в замышлении предприятий и мужество в исполнении их; будучи удовлетворены, они помога­ют свободному течению мысли. Вообще они дают всем представлениям большее и разнообразнейшее движе­ние, наводят на новые точки зрения, указывают новые, ранее не замеченные сторюны. Мы не берем в расчет того, как различные способы их удовлетворения дей­ствуют на тело и организацию, и это в свою очередь действует надушу, причем последнее приметно для нас только в своих результатах.

Между тем их влияние различно как по силе, так и по способу действия. Это зависит частью от их силы или слабости, частью также — если я смею так вы­разиться — от их родственности с нечувственным; от большей или меньшей легкости, с которой их мож­но возвысить, т.е. животные наслаждения довести до степени человеческих радостей. Так зрение дарует нам понятие формы, столь богатое идеями, а слух помогает постичь гармонию правильно следующих друг за дру­гом тонов. О различной прирюдс этих ощущений и спо­собе их действия можно было бы сказать много пре­красного и кое-что новое; но для этого здесь не место. Прибавлю только одно замечание о различной пользе, приносимой ими развитию души.

Глаз, если можно так выразиться, даст разуму бо­лее подготовленную материю. Внутренняя жизнь че­ловека определяется для нас в известные определенные моменты как в собственном образе человека, так и в образе всего остального, окружающего его и име­ющего в нашем воображении всегда известное к нему отношение. Слух, рассматриваемый только как орган чувства и поскольку он воспринимает не слова, а звуки, обладает далеко меньшей определенностью. Поэтому Кант и дает пластическим искусствам преимущество перед музыкой[1]. Однако он замечает очень справед­ливо, что, произнося в этом случае суждение, должно принять во внимание культуру, которую дарует духу искусство, а я хотел бы прибавить: которую оно дару­ет ему непосредственно.


[1] Кант И. Критика способности суждения. 2-е над. Берлин, 1793. С. 220 и сл.

 

Спрашивается между тем, есть ли это верное мери­ло. По моему мнению, энергия есть первая и единст­венная добродетель человека. То, что возвышает его энергию, имеет более цены, чем то, что дает ему толь­ко материал для этой энергии. Но так как человек од­новременно воспринимает только одно впечатление, то на него и действует всего сильнее то, что представ­ляется в данный момент единично и цельно, а также и то, в чем отдельные части находятся в соотноше­нии, сходном с рядом последующих впечатлений, где каждое зависит от всех предыдущих и действует на все последующие. Все это имеет место в музыке. Да­лее, в музыке существует только эта последователь­ность во времени; только это в ней и определенно. Но представляемая ею гармоническая последовательность нс производит определенного впечатления. Это есть как бы тема, допускающая бесконечное множество текстов. То, что действительно вкладывает в музы­ку душа слушающего (поскольку он вообще находит­ся в настроении, сходном с главным характером всего музыкального творения), вытекает вполне свободно из ее собственной полноты — она воспринимает это теп­лее, чем то, что дается извне и что часто требует боль­шего усилия для того, чтобы быть воспринятым, чем для того, чтобы быть прочувствованным. Я не каса­юсь других особенностей и преимуществ музыки; на­пример, того, что она, извлекая звуки из естественных предметов, вернее природе, чем живопись, пластика и стихотворство, так как вовсе не стремлюсь изучать ее по существу, но привожу ее здссь как пример, при по­мощи которого могу яснее обрисовать различные свой­ства чувственных впечатлений.

Но подобное действие на человека имеет не одна музыка. Кант[1] замечает, что оно может быть свойст­венно изменяющимся цветовым ощущениям; но в еще высшей степени это встречается при том, что мы ощу­щаем посредством осязания. Его нельзя не признать даже при вкусе. Даже во вкусе существует повыше­ние наслаждения, которое как бы желает удовлетворе­ния, получаст его и затем исчезает мало-помалу в бо­лее слабых колебаниях. Всего незначительнее это при обонянии. А так как в человеке ход ощущений, их по­вышение и понижение, их, если смею так выразиться, чистая и полная гармония, по существу, представляют самое привлекательное и даже гораздо привлекатель­нее самого объекта — ибо при этом забывается, что сущность объекта преимущественно определяет степе­ни и еще более гармонию этого хода; и так как ощуща­ющий человек (сходный в этом с расцветающей вес­ной) представляет именно самое занимательное зрели­ще, то мы поэтому во всех искусствах как бы стараемся найти олицетворение наших ощущений более, нежели что-либо другое. Это составляет отличительную черту живописи и даже скульптуры. Глаза Мадонны Гвидо Рсни как бы остаются в границах одного быстролетно­го мгновения. Напряженный мускул Боргсзского бой­ца заставляет предвидеть удар, который он намерева­ется нанести. И еще в высшей степени пользуется этим поэзия. Не вдаваясь здесь в сущность рассмотрения того, какое место должны по отношению друг к другу занимать изящные искусства, я должен для пояснения моей мысли присовокупить еще следующее. Изящные искусства производят два рода влияния, которые всег­да соединены в каждом из них, хотя в весьма различ­ных соотношениях; они либо непосредственно порюж- даюг идеи, либо возбуждают чувство, настраивая тон души; или, если выражение не покажется слишком ис­кусственным, обогащают или возвышают ее силу. Чем, однако, одно влияние более прибегает к помощи дру­гого, тем более ослабляет оно свое собственное дей­ствие. Поэзия соединяет в себе оба влияния полнее и шире других искусств, и поэтому она, с одной сторюны, самое совершенное из них и с другой — самое слабое.

Воспроизводя предмет с меньшей жизненностью, не­жели живопись или скульптура, она в то же время и ме­нее влияет на чувство, нежели пение или музыка. Но во всяком случае, этот недостаток легко забывается (не принимая в расчет еще и вышеуказанную многосторон­ность ее), так как она более всех других искусств про­никает в душу истинного человека и облекает как мысль, так и чувство наилегчайшим покрывалом.

Энергически действующие чувственные впечатле­ния — потому что я здссь говорю об искусствах толь­ко для того, чтобы выяснить эти ощущения, — опять- таки действуют различно, частью смотря по тому, насколько их ход действительно гармонически урав­новешен, частью по тому, насколько составные части их или, так сказать, их материя, сильнее охватывают душу. Гак, прекрасный и верный человеческий голос действует сильнее безжизненного инструмента. Но ни­чего вы не чувствуете сильнее собственного телесного ощущения. Где поэтому примешано подобное ощуще­ние, там действие всего сильнее. Но как несоразмер­но большая сила материи здссь как бы подавляет не­жную форму, так случается часто и здесь; и поэтому между обеими должно существовать правильное соот­ношение. При неправильном соотношении сил равно­весие может быть восстановлено повышением одной или ослаблением другой. Между тем прибегать к ос­лаблению всегда будет ошибочно, или же нужно при­знать, что сила была не естественная, а искусствен­ная.


[1] Кант. Критика способности суждения. С. 211 и сл.

 

Но там, где она не такова, там никогда не следует ее ограничивать. Лучше пусть она сама себя погубит, чем будет медленно умирать. Но, однако, довольно об этом. Я надеюсь, что достаточно разъяснил свою мысль, хотя охотно сознаюсь в затруднении, в кото­ром нахожусь, занимаясь настоящим исследованием; ибо, с одной стороны, интерес предмета и невозмож­ность извлекать только нужные результаты из других сочинений (так как я не знаю ни одного, которое исхо­дило бы именно из настоящей моей точки зрения) за­ставили меня быть более прюстранным, нежели я желал бы, с другой — мысль, что высказанные мною идеи принадлежат сюда не по своей сущности, а только как леммы, всегда принуждала меня возвратиться в надле­жащие границы. Я должен просить читателя не упус­тить этого из виду и по отношению к тому, что я буду говорить ниже.

До сих пор я говорил — хотя полное разделение никогда не возможно — о чувственном впечатлении только какотаковом. Но чувственное и нсчувственное соединены таинственной связью, и если нашему взору не дано видеть эту связь, то наше чувство тем не менее даст нам знать о ней. Этой двоякой природе видимого и невидимого мира, прирожденному стремлению к это­му последнему и чувству как бы сладкой необходимо­сти первого обязаны мы всеми, поистине из сущности человека проистекшими, логическими философскими системами; отсюда же произошли и самые бессмыслен­ные мечтания. Постоянное стремление соединить чув­ственное с духовным таким образом, чтобы одно как можно менее отнимало у другого, казалось мне всег­да истинной целью каждого мудреца. Неоспоримо, что ею всем человечестве распространено то эстетическое чувство, на основании которого чувственное является для нас оболочкой духовного и духовное — оживотво­ряющим началом чувственного мира. Вечное изучение этой «физиогномики» природы образует настоящего человека. Ничто не имеет столь сильного и разносто­роннего влияния на характер, как выражение духовно­го в чувственном, высокого, простого, прекрасного во всех творениях природы и произведениях искусства, которые нас окружают. И здесь как бы опять выска­зывается различие между энергически действующими и остальными чувственными впечатлениями. Если на­ивысшее стремление всей нашей, наиболее человека достойной, деятельности направлено только к откры­тию, питанию и воссозданию в нас самих и в других того, что единственно поистине существует, хотя оно в своей чистейшей первобытной форме вечно для нас невидимо, если только предчувствие этого в каждом из его символов делает их нам столь дорогими и святыми, то мы приближаемся к нему, когда созерцаем картину его вечно живой и деятельной энергии. Мы как бы го­ворим с ним на языке трудном и часто непонятном, но, однако, столь же часто поражающем нас вернейшим предчувствием истины, между тем как форма (если опять могу так выразиться), образ этой энергии более отдалены от истины.

На этой почве, по преимуществу, расцветает пре­красное и еще чаще возвышенное, которое как бы при­ближает человека к божеству. Необходимость чисто­го, далекого от всяких житейских целей, безотчетного восторга предметом, о котором он не имеет понятия, как бы обеспечивает его происхождение от невиди­мого и его сродство с ним; и чувство его несоизмери­мости с бесконечностью предмета связывает самым человечески-божественным образом бесконечное ве­личие с жертвенным смирением. Без прекрасного че­ловеку недоставало бы любви к вещам ради них самих; без возвышенного — послушания, которое презира­ет всякую награду и не знает никакого страха. Изу­чение прекрасного порождает вкус; изучение возвы­шенного (если для этого существует изучение и если чувство и выражение возвышенного не представляют единственно плод гения) создает правильно уравнове­шенное величие. И только вкус, в основании которого всегда должно лежать величие, потому что только ве­ликое нуждается в мере и только сильное в сдержан­ности, соединяет все тона богато одаренного существа в восхитительную гармонию. Он вносит во все наши даже просто духовные ощущения и склонности нечто уравновешенное, сдержанное, цельное. Где его недо­стает, там чувственные желания грубы и распущен­ны; там и научные исследования, обладая, может быть, даже остроумием и глубокомыслием, лишены утончен­ности и плодотворности в своем применении к жизни. Вообще без него глубины духа, как и сокровища зна­ния, мертвы и бесплодны; без него благородство и сила нравственной воли грубы и лишены благодатного со­гревающего влияния.

Познавать и создавать — около этого вращается и к этому имеет отношение, будь это посредственно или непосредственно, вся деятельность человека. Если он, познавая, стремится открыть основы вещей или дой­ти до крайних пределов разума, то для этого необхо­димы, помимо глубины, многостороннее богатство и искреннее, так сказать, согревание духа и напряже­ние совокупных человеческих сил. Философ, занима­ющийся исключительно анализом, может быть, и до­стигнет своих целей простой деятельностью не толь­ко спокойного, но и холодного рассудка. Но для того чтобы открыть связь, соединяющую синтетические по­ложения, необходима особенная глубина духа и равная сила выработки всех его сторон.

Так, Канта, глубину мысли которого никогда поистине никто не превзошел, часто еще будут обвинять в мечтательности в вопросах нравственности и эстетики; но если и мне самому не­которые, хотя и редкие, места у него (привожу здесь в виде примера толкование цветов радуги в «Критике разума»[1]) показались мечтательными, то в этом слу­чае я обвиняю только недостаток глубины моих собст­венных умственных сил. Если бы мне было возможно далее развивать здесь эти идеи, то я дошел бы до, ко­нечно, в высшей степени трудного, но в то же время столь же интересного вопроса: какое различие в сущ­ности между духовным развитием метафизика и поэ­та? И если бы новейшая полная проверка не опровер­гла результатов прежних размышлении моих об этом предмете, то я ограничил бы это различие следующим: именно, что философ имеет дело только с чувственны­ми впечатлениями (перцепциями), поэт же, напротив, с ощущениями (сенсациями), но что оба вообще нуж­даются в одинаковом количестве и в одинаковом раз­витии своих духовных сил. Однако это слишком отда­лило бы меня от главной цели, которую я здесь имею в виду, и я надеюсь, что уже немногими вышеприве­денными основаниями достаточно убедил читателя, что для создания даже самого спокойного мыслителя необ­ходимо, чтобы наслаждение чувств и фантазии согре­вало его душу. Но когда мы переходим от трансцен­дентального исследования к психологическому, ког­да человек в том виде, в каком мы его знаем, делается предметом нашего изучения, то не будет ли тот глуб­же всего изучать столь разнообразное человеческое племя, не представит ли его тот всего правдивее и жи­вее, в собственном представлении которого будет су­ществовать наибольшее количество живых человече­ских образов.

Поэтому развитой таким образом человек являет­ся в своей высшей красоте, когда вступает в практи­ческую жизнь, когда воспроизводит в новых создани­ях то, что было воспринято им извне. Аналогии между законами пластической природы и законами духовно­го творчества уже наблюдались истинно гениальным взором и были доказаны весьма меткими замечаниями[2]. Но, может быть, было бы возможно исполнить тот же труд еще более привлекательным образом, вместо того чтобы исследовать неизъяснимые законы образования зачатка. Психология, может быть, достигла бы боль­шей поучительности, если бы духовное творчество рас­сматривалось сю как прекраснейшее создание теле­сной прюизводигельной способности.

Но обратимся теперь к тому, что в нравственной жизни по преимуществу кажется простым делом хо­лодного разума; идея возвышенного одна делает воз­можным повиновение безусловно повелевающему за­кону — во всяком случае, конечно, через посредство чувства, — повиноваться по-человечески и, однако, самым божественно бескорыстным образом, не беря при этом вовсе во внимание вытекающее отсюда сча­стье или несчастье. Чувство несоразмерности челове­ческих сил с нравственным законом, глубокое созна­ние, что всего добродетельнее лишь тот, кто глубже и искреннее всего чувствует, как недостижим для него этот закон, порождает уважение — чувство, по-види­мому, окруженное телесной оболочкой лишь настоль­ко, чтобы смертные очи не были ослеплены его чис­тым и ярким сиянием. Если же нравственный закон принуждает почитать каждого человека самого по себе как цель, то к нему присоединяется чувство прекрасно­го, которюе охотно вдыхает в себя жизнь каждой пы­линки, чтобы радоваться и ней как самостоятельному существованию; чувство прекрасного, которое тем пол­нее и прекраснее воспринимается человеком и охваты­вает его, чем независимее оно от идеи и чем менее ог­раничивается признаками, которые дано понять толь­ко идее, и то отдельно, а не в связи с целым.

Примесь чувства прекрасного, по-видимому, вре­дит чистоте нравственной воли; она, без сомнения, могла бы быть вредна, если бы собственно это чув­ство служило человеку побуждением к нравственно­сти. Но это не так: чувство прекрасного должно только как бы находить более многочисленные и разнообраз­ные применения для нравственного закона, который ускользнул бы от холодного и вследствие этого ме­нее утонченного разума; оно должно доставлять са­мые сладостные чувства человеку, которому возбра­нено несчастье, столь тесно связанное с добродете­лью, а стремление быть добродетельным лишь ввиду этого счастья.


[1] Кант. Критика способности суждения. С. 172. Кант называет изменения света, дающие цвета, языком, которым природа даег нам знать о себе и который имеет более глубокое значение. «Та­ким образом, по-видимому, белый цвет лилии вызывает в душе представление о невинности, а семь цветов, по порядку от крас­ного до фиолетового, настраивают ее на следующие идеи: 1) ве­личия, 2) мужества, 3) искренности, 4) ласковости, 5) скромно­сти, 6) стойкости и 7) нежности».

[2] Дальберг фон. О созидании и открытии.

 

Но чем я вообще более размышляю по этому поводу, тем менее кажется мне только что ука­занное различие слишком тонким или, может быть, мечтательным. Как ни стремится человек к наслажде­нию, как ни представляет он себе добродетель и сча­стье вечно связанными друг с другом даже при самых неблагоприятных обстоятельствах, но в то же время душа его восприимчива к величию нравственного за­кона. Она не может противостоять властному понуж­дению, с которым это величие заставляет ее поступать известным образом, и, проникнутая только этим чувс­твом, она действует уже потому без расчета на наслаж­дение, что никогда не теряет полного сознания, что мысль о каком бы то ни было нссчастьс не заставит ее поступать иначе.

Но эту силу душа приобретает только путем, сход­ным с тем, о котором я только что говорил: только че­рез могущественное внутреннее стремление и разно­стороннюю внешнюю борьбу. Всякая сила — подоб­но материи — происходит от чувственности, и как бы она ни отдалилась от своей исходной точки, тем не ме­нее она находится в зависимости от нее. Тот же, кто непрестанно стремится увеличить свои силы и возро­дить частым их применением, кто, упражняя силу свое­го характера, старается доказать свою независимость от чувственности, кто пытается соединить эту незави­симость с высшей отзывчивостью, чей прямой и глу­бокий ум неустанно изучает истину, чье правильное и тонкое чувство красоты не оставляет незамеченным ни одного прекрасного образа, кто стремится глубоко воспринять прочувствованное и воссоздать его в но­вых произведениях, кто хочет воспринять в душу вся­кую красоту и, отдавая ей все свое существо, создать новую красоту, тот может с полным удовлетворением сознавать, что он стоит на правильном пути приближе­ния к высшему идеалу, какой только способна начер­тать для человечества самая смелая фантазия.

Я стремился показать при помощи этой картины, в сущности, довольно чуждой политического исследо­вания, однако необходимой в избранном мной последо­вательном ходе идей, как чувственность с ее полезны­ми последствиями переплетена со всей жизнью и заня­тиями человека. Моей целью было приобрести для нее свободу и уважение. Между тем я не имею права забы­вать, что именно та же чувственность представляет ис­точник большого количества физических и нравствен­ных зол. Будучи полезна в смысле нравственности лишь тогда, когда стоит в правильном соотношении с выра­боткой и деятельностью духовных сил, она весьма легко, однако, приобретает и вредный перевес. Тогда челове­ческие радости становятся животными наслаждениями, вкус исчезает или получает неестественное направле­ние. При этом последнем выражении я считаю нужным заметить, в особенности ввиду известных односторон­них воззрений, что неестественным должно почитаться не то, что не прямо исполняет ту или другую цель при­роды, но то, что делает тщетной общую конечную цель, для которюй прирюда создала человека. Эта же цель со­стоит в том, чтобы человек стремился к высшему со­вершенству, а для этого по преимуществу нужно, что­бы его мыслительные и чувствующие силы неразрывно соединялись одни с другими соразмерно энергии каж­дой из них. Но далее может встретиться несоответст­вие между развитием и деятельностью человеческих сил и средствами для деятельности и наслаждения, да­руемыми ему его положением; и это несоответствие мо­жет явиться новым источником зол. Но на основании вышеприведенных начал государство не имеет права видоизменять положение граждан ради положитель­ных целей. При такой отрицательной политике это положение поэтому не может получать насильствен­но определенной формы; и его большая свобода, имен­но то, что оно, благодаря этой свободе, получает свое направление в основном от способа мышления и дей­ствия самих граждан, уже уменьшает упомянутое не­соответствие. Тем не менее все еще остается поистине немалая опасность, и она-то может возбудить мысль о необходимости противодействовать порче нравов при помощи закона и государственных учреждений.

Если бы, однако, подобные законы и учрежде­ния были в состоянии иметь действительное влияние, то со степенью их действительности возрастал бы и вред их. Государство, в котором граждане были бы принуждены или побуждены следовать даже наилуч­шим законам, могло бы быть государством спокой­ным, миролюбивым и богатым; тем не менее, одна­ко, оно казалось бы мне кучкой откармливаемых ра­бов, а не союзом свободных людей, связанных лишь в том смысле, что им не дозволяется переступать гра­ниц чужого права. Конечно, есть множество средств для того, чтобы вызвать только известного рода дей­ствия или помыслы. Но ни одно из них не ведет к ис­тинному нравственному совершенству. Чувственные побуждения к совершению известных действий или необходимость воздержаться от них вызывают при­вычку; вследствие привычки удовольствие, связанное вначале только с этим побуждением, переносится на самое действие, или наклонность, умолкавшая только перед необходимостью, вполне уничтожается; так че­ловек направляется к добродетельным действиям и до известной степени к добродетельным мыслям.

Однако сила его души от этого не возвышается, идеи его о соб­ственном назначении и достоинстве не проясняются; его воля нс приобретает более силы для того, что­бы побороть господствующую наклонность, следова­тельно, он не приобретает ничего в смысле истинно­го, настоящего совершенства. Поэтому тот, кто хочет развивать людей, а не только делать их пригодными для внешних целей, тот никогда не воспользуется по­добными средствами. Не говоря уже о том, что при­нуждение и руководство никогда не ведут за собой добродетели, они еще и ослабляют силу. Но что же такое нравы без нравственной силы и добродетели? И как бы велико ни было зло, приносимое порчей нра­вов, оно в то же время не лишено и благодетельных по­следствий. Проходя через крайности, люди достига­ют среднего пути мудрости и добродетели. Крайности должны действовать подобно большим раскаленным массам, светящим на далекое расстояние. Чтобы кровь достигла тончайших сосудов тела, она должна быть в значительном количестве в больших сосудах. Пы­таться служить здесь помехой естественному поряд­ку природы — значит создавать нравственное зло для предотвращения физического.

По моему мнению, также несправедливо и то, что опасность порчи нравов так велика и настоятельна, и хотя уже ранее сказано многое, служащее подтверж­дением этого взгляда, но пускай последующие за­мечания послужат для того, чтобы доказать это еще подробнее даже история дикарей. Семейные добродетели столь симпатичны, общественные добродетели граждани­на имеют нечто столь высокое и увлекательное, что просто неиспорченный человек редко противостоит их прелести.

  1. Свобода увеличивает силу и вызывает, как это всег­да делает большая сила, настроение либеральное и че­ловечное. Принуждение уничтожает силу и ведет ко всевозможным эгоистичным желаниям и ко всем низ­ким уловкам слабости. Принуждение, может быть, предотвращает многие проступки, но отнимает даже у законных поступков часть их достоинства. Свобода вызывает, может быть, многие проступки, но придаст даже пороку несколько менее неблагородную форму.
  2. Предоставленный самому себе человек, может быть, труднее доходит до истинных принципов, однако они неизгладимо запечатлеваются на его образе действия. Человек, намеренно руководимый, воспринимает их легче, но тем не менее ослабленная энергия его нс даст ему возможности придерживаться их.
  3. Все государственные установления вызывают все­возможные столкновения, ибо имеют целью привес­ти к единству весьма разнообразные и различные ин­тересы. Из столкновения прюистекают несоответствия между желаниями человека и возможностью их удов­летворения — а от этого в свою очередь зависят прю- ступки. Чем празднее государство — если можно так выразиться, — тем меньше число проступков. Если бы было возможно (преимущественно по отношению к из­вестным случаям) точно привести число зол, которые вызываются полицейскими учреждениями, и тех, ко­торые предотвращаются ими, то первых всегда оказа­лось бы больше.
  4. Чего может достигнуть строгий розыск действи­тельно совершенных преступлений, справедливое и точно размеренное, но неотвратимое наказание и, сле­довательно, редкая безнаказанность — практически еще никогда не было в достаточной мерс испытано.

Я думаю теперь, что достаточно для моего намерения доказать, как опасно всякое старание государства бо­роться с какой-либо порчей нравов (в том случае, если она не прямо нарушает чужое право) или даже предо­твращать ее; как мало, в частности, можно ожидать от этого благодетельных последствии для самой нрав­ственности и как подобное влияние на характер нации мало необходимо даже для поддержания безопасности. Если прибавить к этому те основания, которые разви­ты в начале настоящего сочинения и осуждают вся­кую деятельность государства, направленную к поло­жительным целям, и которые здесь тем более имеют значение, что именно нравственный человек сильнее всего чувствует всякое стеснение; и если вспомнить, что именно развитие нравственности и характера обя­зано свободе своей высшей красотой, то нельзя бо­лее сомневаться в справедливости следующего начала, именно: что государство должно вполне воздержи­ваться от всякого стремления прямо или косвенно влиять на нравы или характер нации, за исключени­ем тех случаев, где подобное влияние естественным и неотвратимым образом вытекает из его осталь­ной необходимой деятельности, и что все то. что может способствовать подобному влиянию, имен­но всякое особенное наблюдение за воспитанием, ре­лигиозными учреждениями, всякие законы по отно­шению к роскоши и т.д.. лежит вне границ государ­ственной деятельности.

ГЛАВА IX Ближайшее ПОЛОЖИТЕЛЬНОЕ ОПРЕДЕЛЕНИЕ ЗАБОТЫ ГОСУДАРСТВА

Покончив в настоящее время с важнейшими и труд­нейшими частями настоящего исследования и при­ближаясь к полному решению подлежащего вопроса, я считаю необходимым снова бросить взгляд на разви­тое доселе целое. Прежде всего государству отказано в праве заботиться о том, что не связано с безопасно­стью граждан, как внешней, так и внутренней. Затем эта забота выставлена настоящим предметом деятель­ности государства и, наконец, установлено начало, что государство, заботясь о поддержании этой безопасно­сти, не должно пытаться действовать на нравы и ха­рактер самой нации или стремиться придать или отнять у этого последнего какое-либо направление. Поэтому казалось бы, что вопрос, в каких пределах должно го­сударство удерживать свою деятельность, до извест­ной степени уже исчерпан, ибо нами решено, что де­ятельность государства состоит в охранении безопас­ности; что же касается потребных для этого средств, то они еще точнее ограничены в том смысле, что до­пускаются лишь те, которые нс стремятся видоиз­менить или воспитать нацию согласно государствен­ным целям. И хотя это определение носит лишь чисто отрицательный характер, тем не менее то, что оста­ется по выделении вышесказанного, само по себе до­статочно ясно. Деятельность государства именно будет распространяться лишь нате действия, которые непо­средственно и прямо представляют посягательство на чужое право, оно будет разрешать спорные правовые вопросы, восстанавливать нарушенное право и нака­зывать нарушителя. Однако понятие «безопасность», для определения которого до сих пор ничего не сказано, помимо того, что тут речь идет о безопасности от внеш – них врагов и об ущербе, наносимом друг другу самими согражданами, понятие это, говорю я, настолько об­ширно и сложно, что требует ближайшего рассмотре­ния.

Ибо насколько различны, с одной стороны, оттен­ки постороннего влияния, начиная с совета, имеющего в виду просто убедить, до настоятельной рекоменда­ции и от этого последнего до понуждения и насилия, настолько точно так же различны и разнообразны сте­пени несправедливости и безопасности поступков, со­вершенных в границах собственного права, но могу­щих быть вредными для другого, и таких действий, которые, также не выходя из границ права, легко или всегда служат другому помехой пользоваться его соб­ственным правом до действительного посягательства на чужое право. Насколько, повторяю, разнообразно и различно все это, настолько обширен и разнообразен объем понятия «безопасность», так как под ним мож­но разуметь безопасность от такой или другой степени насилия или от действия, более или менее нарушающе­го право. Но именно определение этого объема и имеет наибольшую важность: если он слишком обширен или слишком тесно ограничен, то под другими именами опять перепутаны все пределы. Поэтому без точного определения этого объема нельзя думать и о правиль­ном установлении этих пределов. Далее, и средства, которыми государство имеет или имеет права пользо­ваться, должны быть рассмотрены и испытаны гораз­до точнее. Потому что если, на основании предыдуще­го, стремление государства, направленное на действи­тельную переработку нравов, и отрицается, то тем не менее деятельности его предоставлен еще слишком не­определенный прюстор, и еще слишком мало, например, выяснен вопрюс, насколько ограничительные законы государства удаляются от действия, непосредственно нарушающего права других, и насколько государство имеет право предотвращать действительные преступ­ления через уничтожение их источников не в характе­ре граждан, а в поводах для их совершения. Как да­леко здесь можно зайти и какой принести вред — это ясно уже из того, что именно забота о свободе приве­ла многих умных людей к мысли сделать государство ответственным за благо граждан, так как они думали, что эта более общая точка зрения будет способствовать беспрепятственному проявлению деятельности челове­ческих сил. Вышесказанное заставляет меня сознаться, что я до сих пор был занят скорее рассмотрением таких общих сторон занимающего меня вопроса, которые до­вольно очевидно лежат вне границ деятельности госу­дарства, чем точным определением этих границ имен­но там, где они могли показаться сомнительными или спорными. Теперь мне остается сделать это, и если бы мне это даже нс вполне удалось, то я думаю, что дол­жен по крайней мере попытаться, насколько возмож­но, выяснить причины этой неудачи. Я при этом на­деюсь быть кратким, так как все основные положения, нужные мне для моей работы, уже рассмотрены и до­казаны в предыдущем, во всяком случае, настолько, насколько это позволили мои силы.

Я считаю граждан государства находящимися в без­опасности, когда чужие посягательства не служат им помехой в пользовании присвоенными им правами — будут ли эти права касаться их личности или имущества; безопасность, следовательно, если это выражение не слишком коротко и не покажется вследствие этого не­ясным, состоит в уверенности в юридической свободе. Но эта безопасность нарушается не всеми теми дейст­виями, которые служат человеку помехой в проявлении его сил или в пользовании его имуществом, но только такими, которые делают это в противность праву. 3το определение, как и предыдущее, прибавлены или из­браны мной не произвольно. Оба вытекают непосред­ственно из развитого выше рассуждения, которое мо­жет быть умесгнолишь в том случае, когда выражению «безопасность» придается именно такой смысл. Потому что только действительные нарушения права требуют вмешательства другой власти, помимо той, какой об­ладает каждый отдельный человек; только то, что слу­жит этим нарушениям помехой, приносит чистую вы­году истинному человеческому развитию; между тем как всякое другое вмешательство государства как бы создаст препятствия на его пути; наконец, только это вытекает из безошибочного начала (принципа) необхо­димости, так как все остальное построено лишь на не­верной почве утилитарности, рассчитанной на основа­нии обманчивых вероятий.

Безопасность должна быть обеспечена, с одной стороны, всем гражданам одинаково, с другой — са­мому государству. Безопасность самого государства имеет объект большего или меньшего размера, соглас­но тому, насколько распространяют или ограничива­ют его права, и поэтому определение его зависит здесь от цели, с которой даются ему эти права. Но, соглас­но моей попытке этого определения, государство не должно было бы иметь права требовать безопасности ни для чего другого, как для власти, которая ему дана, и для собственности, которая за ним признана. Напро­тив, оно не могло бы ввиду этой безопасности огра­ничивать действия, которыми гражданин освобожда­ет себя или свое имущество от государственной опеки, не нарушая права в собственном смысле, причем впе­ред предполагается, что этот гражданин не находит­ся с государством в особенном личном или временном отношении, как, например, во время войны; ибо госу­дарственный союз есть только подчиненное средство, которому нельзя жертвовать истинной целью, именно человеком, за исключением того могущего встретиться случая, когда масса считала бы себя вправе ввиду ин­тересов большинства пожертвовать отдельным лицом, хотя бы в сущности и не обязанным жертвовать собой. Да и помимо этого, согласно развитым выше началам, государство нс имеет права заботиться о благе граж­дан: и для того чтобы обеспечить их безопасность, не может быть необходимо то, что именно уничтожает свободу и вместе с ней также и безопасность.

Безопасность нарушается либо такими действи­ями, которые по своему существу представляют пося­гательство на чужое право, либо такими, от последст­вий которых может произойти нарушение этого права. Государство должно запретить или постараться пре­дупредить оба разряда действий с различиями, кото­рые ниже будут предметом исследования; оно должно также стремиться сделать их безвредными, помощью законного вознаграждения понесенного ущерба — и попытаться наказаниями уменьшить повторяемость их в будущем, если они раз уже совершились. Отсюда — чтобы сохранить общеупотребительные выражения — проистекают полицейские, гражданские и уголовные законы. Но сюда относится еще другой предмет, ко­торый вследствие своего своеобразного характера за­служивает совершенно отдельной обработки. Сущест­вует именно целый класс граждан, к которым развитые выше начала, везде имевшие в виду человека, облада­ющего обыкновенными нормальными силами, приме­няются только с различными изменениями. Я говорю о тех гражданах, которые еще недостаточно зрелого возраста или которых безумие или слабоумие лиши­ло употребления их человеческих сил и способностей. О безопасности их государство также должно забо­титься, и их положение может, как уже наперед видно, легко потребовать совершенно особенного отношения.

Поэтому в заключение должно быть рассмотрено то отношение, в которое государство, как вообще выра­жаются, становится ко всем неправоспособным граж­данам, делаясь как бы их верховным опекуном. Та­ким образом, я думаю, что начертал внешние границы всех тех сторюн, на которые государство должно обра­тить свое внимание; что же касается безопасности от внешних врагов, то мне нечего прибавлять к тому, что по этому поводу уже сказано было выше. Я далек от желания сколько-нибудь глубоко вникать во все на­званные здесь пространные и трудные материн, и ог­раничусь при каждой из них лишь тем, что насколько возможно коротко разовью главные основные начала их, поскольку они касаются настоящего исследования. Лишь когда это будет сделано, можно будет сказать, что закончена попытка вполне исчерпать рассматрива­емый вопрюс и начертать надлежащие границы госу­дарственной деятельности.

ГЛАВА X

Забота государства о безопасности, состоящая в определении таких действии граждан, которые относятся НЕПОСРЕДСТВЕННО и ПРЯМО ТОЛЬКО К самому ДЕЙСТВУЮЩЕМУ лицу (полицейские законы)

Для того чтобы проследить человека во всех разнооб­разных жизненных отношениях, будет удобно начать прежде всего с наипростейшего, с того случая именно, где человек, живя хотя бы и в связи с другими, остается тем не менее вполне в границах своего достояния и не предпринимает ничего такого, что относилось бы непо­средственно и прямо к другим. Об этом случае тракту­ет большая часть так называемых полицейских законов. И как ни шатко это выражение, тем не менее важней­шее и наиболее общее его значение состоит в том, что эти законы, сами не касаясь действий, которыми чу­жое право нарушается непосредственно, гласят только о средствах предотвратить подобные нарушения; при­чем они могут ограничивать либотакие действия, самые последствия которых могли бы легко сделаться вред­ными для чужого права, либо такие, которые обыкно­венно ведут к нарушению закона; или же они, нако­нец, могут определять то, что необходимо для поддер­жания или применения к делу самой государственной власти. Я здссь не касаюсь тех предписаний, которые имеют целью не безопасность, но благо граждан, и но­сят по преимуществу вышеупомянутое название. Со­гласно вышеустановлснным началам государство при этом простейшем случае не имеет права ничего боль­ше запрещать, кроме того, что основательно заставля­ет бояться нарушения государственных прав или прав граждан. И в то же время по отношению к правам госу­дарства здссь должно быть применимо то, что вообще было упомянуто о смысле этого выражения. Следова­тельно, государство не должно устанавливать ни огра­ничительных, ни запретительных законов в тех случа­ях, где польза или вред касаются лишь самого собствен­ника. Однако для оправдания подобных ограничений недостаточно того, чтобы какое-нибудь действие про­сто принесло кому-либо другому ущерю; оно должно при этом также сузить, уменьшить его права. Это вто­рое определение требует в свою очередь дальнейшего пояснения. Стеснение права встречается лишь там, где у кого-либо без его согласия или против его воли отни­мается часть его достояния или часть его личной свобо­ды. Там же, напрютнв, где не встречается подобного от­нятия, где один, так сказать, не вторгается в круг прав другого, там нет стеснений права, как бы велик ни был причиненный этому другому вред. Точно так же нет подобного стеснения и там, где самый вред проявляет­ся лишь тогда, когда тот, который терпит от него, сам со своей стороны становится деятельным, так сказать, воспринимает действие или по крайней мере не прюти- водсйствуст его влиянию, насколько мог бы.

Применение этих определений ясно само по себе; я напомню здесь лишь о нескольких замечательных при­мерах. Именно, согласно этим началам, нужно выклю­чить по преимуществу все то, что говорится о дейст­виях, возбуждающих соблазн по отношению к религии и нравам. Тот, кто высказывает вещи или совершает действия, оскорбляющие совесть или нравственность другого, может быть, конечно, и действует безнравст­венно; однако пока он не позволяет себе назойливости, то не нарушает никакого права. Ничто не возбраняет другому удалиться от него, или если положение делает это невозможным, то этому другому приходится выно­сить неизбежные неудобства связи с характером, кото­рый отличается от собственного. При этом он не дол­жен забывать, что, может быть, тому первому человеку неприятно видеть стороны, которые свойственны вто­рому, ибо вопрос, на чьей стороне право, всегда толь­ко там важен, где существует право решения его. Даже в том, конечно, гораздо худшем случае, когда зрелище того или другого поступка, слушание того или другого рассуждения вводит в соблазн добродетель или нрав­ственность или колеблет здравый смысл другого, даже здесь невозможно допустить никакого стеснения сво­боды. Тот, кто так поступает или говорит, не посяга­ет ни на чье право, и другой силой воли или началами разума свободен противодействовать дурному впечат­лению, про изведенном у на него. Отсюда следует так­же, что как бы велико часто ни было вытекающее от­сюда зло, с другой стороны, никогда не отсутствуют и хорошие последствия: в одном случае испытывастся и выигрывает сила характера, в другом — терпимость и многосторонность взгляда.

Мне здесь нечего, ко­нечно, напоминать, кроме того, что я в настоящее вре­мя занят лишь вопросом, нарушают ли вышеназван­ные действия безопасность граждан. Я уже раньше пытался рассмотреть, с одной стороны, отношение их к нравственности нации и с другой — определить, что государству может по этому поводу быть позволено или нет.

Но так как есть много вещей, обсуждение которых требует положительных знаний, не всякому присущих, и так как вследствие этого безопасность может быть нарушена, когда кто-либо намеренно или необдуманно воспользуется незнанием других в ущерю им и в свою пользу, то граждане в этом случае должны обладать свободой обращаться к государству как бы за советом. Особенно поразительные примеры этого представля­ют (частью вследствие общераспространенной необхо­димости, частью вследствие трудности обсуждения и, наконец, вследствие важности могущего грюзить вре­да) врачи и затем ученые юристы, назначенные при­ходить на помощь тяжущимся сторонам. Для того что­бы в этом случае удовлетворить желанию нации, не только полезно, но даже необходимо, чтобы государ­ство подвергало испытанию тех, кто посвящает себя подобным занятиям (поскольку они захотят подверг­нуться ему), и если испытание окажется удовлетвори­тельным, давало бы им в этом свидетельство и объяв­ляло гражданам, что они могут безопасно одарить сво­им доверием лишь тех, кто был подобным способом испытан. Государство никогда нс должно идти далее; оно не должно запрещать заниматься своим делом ни тем, которые отказались подвергнуться испытанию, ни тем, которые нс выдержали его; точно так же оно не должно мешать нации пользоваться их услугами. Да­лее, оно не должно было бы распространять подобных распоряжений ни на какие занятия, кроме тех, где вли­яние производится нс на внутреннее я человека, а толь­ко на его внешность; где, следовательно, он сам не со­действует, а только играет, так сказать, страдатель­ную роль, где, следовательно, дело только в верности или фальшивости результатов и где обсуждение пред­мета предполагает знания, которые представляют со­вершенно отдельную область и не приобретаются уп­ражнением разума и практического рассудка, причем редкость этих знаний затрудняет даже обращение за советом. Если государство действует вопреки выска­занному нами определению, то оно впадает в опасность сделать нацию ленивой, бездеятельной, всегда надею­щейся на чужие знания и чужую волю, ибо именно не­достаток верной, определенной помощи не только за­ставляет граждан стремиться увеличить запас собст­венных знаний и опыта, но и сближает их друге другом теснее и с большего числа сторон, ставя одного в зави­симость от совета другого. Если государство не оста­ется верно первому определению, то рядом с только что упомянутым вредом возникают все разнообразные вредные последствия, более подробно рассмотренные в начале этого сочинения. Опять избираю замечатель­ный пример и прихожу к заключению, что не должно существовать подобных установлений по отношению к учителям религии. И действительно, в чем могло бы их испытывать государство? В знании определенных догматов — но от них, как подробнее указано выше, религия не зависит. В обладании известным количе­ством интеллектуальных сил вообще? Но у духовно­го учителя, который предназначен поучать вещам, на­ходящимся в столь тесной связи с индивидуальностью слушателей, дело сводится почти единственно к со­отношению его разума с разумом слушателей, и уже благодаря этому самое определение объема необходи­мых ему сил и знаний становится невозможным. Ис­пытывать его честность и характер — но для этого не существует другого испытания, кроме такого, для ко­торого государство стоит в весьма неудобном поло­жении, именно — в наведении справок об обстоятель­ствах, о поведении человека и т.д. Наконец, вообще даже в допущенных мною самим выше случаях уста­новления подобного рюда могли бы вводиться лишь на основании несомненно выраженного требования на­ции. Ибо сами по себе подобные установления вовсе даже и нс нужны между свободными людьми, достиг­шими высшего развития благодаря самой свободе; не говоря уже о том, что они всегда могут служить пово­дом к злоупотреблениям. Так как я вовсе не стремлюсь здесь к рассмотрению отдельных предметов в частно­сти, а занят лишь установлением основных начал, то считаю нужным еще раз вкратце высказать ту точку зрения, на основании которой упоминал о подобных учреждениях. Государство не должно вовсе заботиться положительном благе граждан, т.е. об их образе жиз­ни или здоровье, за исключением разве случаев, когда им грозит опасность от действий других лиц, оно долж­но иметь в виду только их безопасность. Только если что-либо грозит самой безопасности, так как обман пользуется незнанием, со стороны государства мог бы быть допущен известный надзор.

Между тем при об­мане подобного рода обманутый должен всегда быть доведен до убеждения, и оттенки здесь до того неуло­вимы, что установление общего правила почти невоз­можно. Но и самая возможность обмана, допущенная свободой, делает людей более разумными и предусмот­рительными, так что я считаю лучшим и более соглас­ным с основными началами теории, далекой от опре­деленных применений к частности, распространить за­претительные законы лишь на те случаи, где действие происходит без или даже против воли другого. Преды­дущее рассуждение послужит, во всяком случае, уже к тому, чтобы показать, как нужно будет поступать, согласно установленным началам, и в других случаях, если бы этого потребовала необходимость[1].

Если до сих пор рассмотрены свойства последст­вий действия, подвергающие его надзору государства, то спрашивается еще: следует ли ограничивать каждое действие, при котором возможно предвидеть вред­ные последствия или только такие действия, с которы­ми подобные последствия необходимо связаны? При первом случае могла бы пострадать свобода, при вто­ром — безопасность. Поэтому понятно, что следует избрать средний путь. Начертать его в общем я, одна­ко, не считаю возможным. Без сомнения, при обсуж­дении случая подобного рода нужно было бы руко­водствоваться одновременно принятием в расчет вре­да, возможностью его возникновения и ограничением свободы, которое могло бы произойти при установ­лении данного закона. Но ни то, ни другое, ни третье не дает, в сущности, возможности установить общую меру; в особенности же всегда обманчивы расчеты ве­роятностей. Поэтому теория не может указать ни на что, кроме выставленных мной моментов обсуждения. Практика же, по моему мнению, должна была бы об­ращать внимание только на данное частное положение и допускать ограничения лишь в том случае, если бы опыт прошедшего и обсуждение настоящего сдела­ли бы это ограничение необходимым. Естественное право, если применять его к совместной жизни многих людей, резко определяет границу. Оно порицает все действия, при которых одно лицо по собственной вине посягает на права другого, все, следовательно, дейст­вия, где вред происходит вследствие проступка в соб­ственном смысле слова или где он всегда или же столь вероятно связан с действием, что действующий либо отдаст себе в этом отчет, либо по крайней мере не мо­жет не отдавать себе этого отчета, без того чтобы это не было бы вменено ему в вину. Там же, где вред про­исходит помимо названных условий, он представляет случайность, и действующий здесь не обязан возна­граждать за него потерпевшего. Дальнейшее распро­странение можно было бы вывести только из подра­зумеваемого договора между людьми совместно жи­вущими, т.е. опять-таки из чего-либо положительного. Но ограничиться этим и в государстве могло бы по справедливости показаться опасным, в особенности если взять во внимание важность грозящего вреда и необходимость сделать ограничение свободы граждан наименее вредным. Нельзя также оспаривать и прав государства в этом случае, так как оно должно забо­титься об охранении безопасности не только тем, что принуждает к вознаграждению при имевших место на­рушениях права, но и тем, что препятствует нанесению ущерба. Далее, третье лицо долженствующее произ­вести решение, может сделать это только на основа­нии внешних признаков. Невозможно поэтому, чтобы государство остановилось на выжидании того, не про­явят ли граждане при грозящих им опасностью дей­ствиях недостатка необходимой осторожности; точ­но так же не может оно положиться только на то, что они будут предвидеть вероятность вреда; оно долж­но, напротив, в тех случаях, где предвидится действи­тельная опасность, ограничивать даже действия сами по себе безвредные.

На основании предыдущего возможно было бы по­этому установить следующее начало.

Для того чтобы охранять безопасность граж­дан. должно запрещать или ограничивать те име­ющие непосредственное отношение к действующе­му лицу действия, последствия которых приносят ущерб правам других лиц и без или против воли этих лиц уменьшают их свободу или достояние, или же такие действия, от которых этого с вероятно­стью можно опасаться, причем всегда одновремен­но должно принимать во внимание как объем грозя­щего вреда, так и важность вытекающего из запре­тительного закона ограничения свободы. Всякое же дальнейшее или на других основаниях установлен­ное ограничение частной свободы лежит вне границ государственной деятельности.


[1] Могло бы показаться, ч то приведенные здесь случаи принадле­жат не с только к настоящему, сколько к следующему отделу, так как касаются действий, которые относятся прямо к другому липу. Нο я здесь и не говорил о таком случае, когда, например, врач действительно лечит больного, юрист действительно берег на себя ведение процесса, но о таких, когда кто-либо набирает подобный образ жизни и подобный способ заработка, спрашивал себя, име­ет ли государство право ограничивать такой выбор, который здесь в собственном смысле еще не имеет отношения ни к какому типу.

 

Так как, согласно развитым мною здесь идеям, единственное основание для подобных ограничении представляется в охране прав других лиц, то эти огра­ничения тотчас должны были бы уничтожаться, как только исчезала бы их причина; т.е. так как при боль­шей части полицейских постановлений опасность, пре­дотвращаемая ими, распространяется только на общи­ну, деревню или город, их следовало бы уничтожать, если бы подобная община требовала настоятельно и единогласно уничтожения их; государство в этом слу­чае должно было бы, так сказать, отступить и удоволь­ствоваться карою лишь такого вреда, который был бы связан с преднамеренным или преступным оскорбле­нием чужого права. Только прекращение раздоров граждан между собой представляет истинный и суще­ственный интерес для государства. И здесь никогда не должна служить ему помехой воля отдельных лиц, будь это даже сами пострадавшие. Если представить себе просвещенных, понимающих свои истинные выго­ды и вследствие этого доброжслатсльных друг к дру­гу людей в тесной связи друг с другом, то между ними легко сами собою возникнут доброжелательные согла­шения, имеющие целью общую безопасность; так, на­пример, они договорятся между собой, чтобы никто не занимался тем или другим опасным делом или произ­водством иначе, как в известных местах или в извест­ное время, или же чтобы никто не занимался им вовсе. Договоры подобного рода далеко предпочтительны го­сударственным постановлениям. Ибо так как они за­ключаются теми самыми лицами, которые непосред­ственно чувствуют выгоду, так и вред их, так же как и потребность в них, то и возникают они прежде всего, конечно, не иначе, как если действительно необходимы. Далее, будучи составлены по добровольному согла­шению, они лучше и строже соблюдаются; представ­ляя результат самодеятельности, они, наконец, менее вредят характеру даже при значительном ограничении свободы, а так как они могут возникнуть лишь при из­вестной степени проевещения и доброжелательства, то опять в свою очередь содействуют тому, чтобы возвы­сить как то, так и другое. Настоящее стремление госу­дарства должно поэтому быть направлено к тому, что­бы при посредстве свободы облегчить людям образо­вание общин, деятельность которых могла бы заменить государственную деятельность в вышеназванном и во всяких сходных случаях.

Я здесь не упоминал ни о каких законах, которые положительно ставили бы гражданам в обязанность жертвовать тем или другим для государства или друг для друга или вообще делать что-либо как для пользы государства, так и для общей пользы, хотя у нас везде встречаются подобные законы. Делая исключение для той части сил, которые каждый гражданин обязан по­свящать государству там, где это потребуется, — о чем я еще впоследствии буду иметь случай говорить, — я, однако, также нс считаю полезным, когда государство принуждает гражданина делать что-либо против сво­ей воли на пользу другого, хотя бы его вполне за это и вознаградили. Каждая вещь, каждое занятие, соглас­но бесконечному разнообразию человеческих настрое­ний и наклонностей, доставляют каждому лицу пользу, бесконечно различную от пользы, приносимой другому лицу, и польза каждого одинаково интересна, важна и необходима, поэтому решение — какое благо одного лица предпочтительно благу другого (если самая за­труднительность подобного решения не заставит оста­новиться перед ним) — всегда будет носить характер жестокого приговора над ощущениями и индивидуаль­ностью другого лица. На этом основании истинное воз­награждение часто совершенно невозможно, его так­же почти никогда нельзя определить в общих чертах, так как, в сущности, только однородные вещи могут заменить одна другую. К этим недостаткам даже луч­ших законов этого рода присоединяется еще и легкость возможного злоупотребления. С другой стороны, бе­зопасность, которая, во всяком случае, одна правиль­но указывает государству границы, внутри которых должна удерживаться его деятельность, делает подоб­ного рода установления вообще не необходимыми, так как, без сомнения, каждый случай, где эта необхо­димость встречается, представляет исключение; люди также становятся тем более доброжелательными друг к другу и тем более готовыми к взаимной помощи, чем менее их себялюбие и их любовь к свободе оскорбля­ются действительным принудительным правом другого лица; и даже если известное настроение или вполне ли­шенное основания упрямство одного человека служит помехой хорошему предприятию, то это явление вовсе еще не такого рода, чтобы государственная власть тот­час должна была вмешиваться. Не берет же государ­ство на себя уничтожение в физической природе каж­дой скалы, которая преграждает дорогу путнику! Пре­пятствия оживляют энергию, обостряют ум, только те, которые вытекают из человеческих несправедливостей, не приносят пользы; но не таково упомянутое мною уп­рямство — при помощи законов в единичных случа­ях его можно, конечно, побороть, но исправляются от него люди только благодаря свободе. Кратко выска­занные мной здесь основания обладают, кажется мне, достаточной силой, чтобы уступить только железной необходимости, и государство поэтому должно удо­вольствоваться охранением лишь тех, уже вне поло­жительного союза существующих человеческих прав, которые заставляют людей жертвовать свободой или имуществом других в случае грозящей им самим окон­чательной гибели.

Наконец, довольно значительное число полицей­ских законов устанавливается ввиду действий, пред­принимаемых внутри границ собственного, но не еди­ничного, а общественного права. В этом случае огра­ничения свободы естественным образом гораздо менее опасны, так как по отношению к общественному досто­янию каждый соучастник может отстаивать свое право. Таким общественным имуществом являются, напри­мер, дороги, реки, протекающие по нескольким вла­дениям, площади и улицы в городах и т.д.

 

ГЛАВА XI

Забота государства о безопасности, состоящая В ОПРЕДЕЛЕНИИ ТАКИХ действий граждан, которые НЕПОСРЕДСТВЕННО И ПРЯМО касаются других лиц

Рассмотрение действий, непосредственно и прямо ка­сающихся других лиц, хотя и сложнее, но для насто­ящего исследования представляет менее трудностей. Если подобными действиями нарушается право, то государство естественным образом должно положить им предел и принудить действующие лица к возна­граждению причиненного убытка. Но они, согласно определению, доказанному в предыдущем, нарушают право лишь тогда, когда отнимают у другого лица про­тив или помимо его воли часть его свободы или иму­щества. Если кто-либо был обижен другим лицом, то имеет право на вознаграждение; но так как он, при­надлежа к общественному союзу, передал государ­ству свою частную месть, то и не имеет права ни на что более, как на названное вознаграждение. Обид­чик поэтому только обязан возвратить обиженному отнятое, а где это невозможно, он должен вознагра­дить его и в этом случае быть ответствен своим иму­ществом и своими силами, поскольку они являются орудиями его заработков. К лишению свободы, ко­торая, например, у нас применяется по отношению к несостоятельным должникам, можно прибегать как к второстепенному средству лишь в том случае, когда грозит опасность, что должник может уйти, причем будет утерян и его будущий заработок. Хотя государ­ство и не должно отнимать у обиженных ни одного из законных средств добиться вознаграждения, оно тем не менее должно также воспрепятствовать тому, что­бы кто-либо из желания мести не воспользовался этим предлогом против обидчика. Государство должно по­ступать так тем более, что вне общественного состо­яния месть явилась бы противодействием обиженно­му, если бы он переступил границы права; здесь же, напротив, его должна поразить непреодолимая власть государства — и потому еще, что общие определения, которые всегда нужны там, где третье лицо является судьей, скорее благоприятствуют подобным предло­гам. Заключение должников в тюрьму, например, тре­бовало бы поэтому еще более исключений, нежели до­пускается большинством законов.

Действия, предпринимаемые по взаимному согла­шению, вполне тождественны с теми, которые человек совершает сам по себе, без непосредственного отноше­ния к другим лицам, и я относительно первых мог бы только повторить то же самое, что говорил в предыду­щем о последних. Однако существует разряд подобных действий, требующий совершенно особенных опреде­лении, тот именно, где действия оканчиваются не тот­час и сразу, но простираются и на будущность. К этому разряду относятся все изъявления воли, из которых вытекают полные обязательства для тех, кто изъявил эту волю, будь это изъявления односторонние или вза­имные. Подобные изъявления воли передают часть имущества одного лица другому, и безопасность на­рушается, когда передающий не исполняет своего обе­щания и пытается снова возвратить себе переданное. Поэтому одна из важнейших особенностей государ­ства состоит в том, чтобы обеспечить исполнение сде­ланного обещания. Однако принуждение, которое на­лагается всяким изъявлением воли, будет только тог­да справедливым и благотворным, когда, во-первых, лишь один изъявляющий волю подвергается через это ограничениям и, во-вторых, если он действовал рассу­дительно и свободно в момент изъявления своей воли и вообще способен действовать таким образом.

В противном случае принуждение столько же несправедливо, сколько вредно. Но, с одной стороны, обсуждение бу­дущего всегда возможно лишь очень несовершенным образом, а с другой — многие обязательства бывают такого рода, что накладывают на свободу путы, вред­ные всему развитию человека. Таким образом, возни­кает второе обязательство государства — отказывать в поддержке закона изъявлениям воли, противным праву, и также употреблять все средства (не наруша­ющие безопасность имущества), чтобы помешать лю­дям ограничивать свою свободу действиями, совер­шенными в минуту необдуманности, и тем иногда со­здать помеху всему своему развитию. В теоретических сочинениях по праву достаточно разъяснено все то, что ею обще требуется для законности и действительности договора или изъявления воли. По отношению к это­му предмету мне остается упомянуть, что государство, которюс, согласно вышеизложенным началам, должно заботиться лишь о поддержании одной безопасности, нс имеет права делать здесь никаких исключений, крю- ме тех, которые делаются либо на основании общих по­нятий о праве, либо же оправдываются самой заботой о безопасности. В этом отношении ясными характе­ристическими признаками обладают лишь следующие случаи: 1) где обещающий нс может представить ника­кого другого средства для принуждения себя к испол­нению обещанного, кроме собственного унижения, до того, чтобы сделаться средством для исполнения наме­рений другого лица, как, например, было бы при каж­дом договоре, имеющем целью приведение кого-либо в рабство; 2) когда исполнение обещанного не нахо­дится во власти самого обещающего вследствие самой сущности обещанного, как, например, в вещах, каса­ющихся чувств или веры; 3) где обещание или само по себе, или по своим последствиям либо действительно нарушает права других лиц, либо для них опасно — сюда применимы все начала, развитые по поводу дей­ствии отдельных лиц. Различие между этими случая­ми, однако, таково, что в первом и втором государство должно просто отказать в принудительной поддержке законов, но в то же время не должно препятствовать ни изъявлениям воли подобного рода, ни их приве­дению в действие, так как это совершается только по взаимному соглашению; между тем как в последнем из вышеприведенных случаев оно может и должно запре­тить и уже простое изъявление воли.

Но предположим, что законность договора или изъявления воли неоспоримы. И здесь ввиду облег­чения принуждения, на которое люди соглашаются по свободному выбору, государство может, уменьшая за­труднения, встречающиеся при уничтожении догово­ра, помешать тому, чтобы решение, однажды приня­тое, стеснило свободную волю на слишком долгий срок. Там, где договор имеет целью простую передачу ве­щественных предметов, без дальнейшего личного от­ношения, там я не считаю возможным посоветовать подобное распоряжение, потому что последнего рода договоры редко ведут к продолжительным отношени­ям между договаривающимися сторонами; далее вся­кие ограничения служат здесь вредной помехой при ведении дел; и наконец, во многих отношениях, и пре­имущественно для развития рассудка и силы характе­ра, хорошо, если раз данное слово связывает людей ненарушимым образом, никогда не должно облегчать подобного принуждения без истинной необходимости, которая не встречается при передаче вещественных предметов, где то или другое проявление человеческой деятельности хотя и может быть затруднено, но самая энергия не бывает ослаблена.

При договорах, напротив, где речь идет о личных обязательствах, или при таких, которые имеют послед­ствием чисто личные отношения, дело обстоит иначе. Принуждение при них вредно для наиболее благород­ных сил человека; но так как удачное производство самих дел, которые при помощи этих договоров име­ются в виду, зависит всегда более или менее от про­должающегося согласия договорившихся сторон, то при них ограничение подобного рода менее вредно. Но там, где вследствие договора возникает такое личное отношение, которое требует исполнения не только от­дельных действий, но в точнейшем смысле касается личности и всего се образа жизни, где то, что дела­ется, или то, в чем отказывают себе, находится в тес­нейшем соотношении с внутренними ощущениями, там уничтожение договора должно быть разрешено во вся­кое время и без приведения каких бы то ни было ос­новании. Так при браке. И там, где отношение хотя и менее близко, но где в то же время личная свобода столько же стесняется, там, по моему мнению, госу­дарство должно было бы назначить срок, и в течение этого срока ни одна из сторон не могла бы в отдельно­сти отступить, но в то же время с окончанием его до­говор не мог бы без возобновления повлечь за собой какого бы то ни было понуждения, даже в том случае, если бы стороны при совершении договора и отказа­лись от пользования этим правом.

Ибо хотя с первого взгляда и может показаться, что подобное постановле­ние представляет просто благодеяние со стороны за­кона и не должно бы было, как вообще никакое другое благодеяние, быть кому-либо навязываемо, но не сле­дует забывать, что названное постановление ни у кого не отнимает права заключать продолжительные отно­шения, хотя бы и на всю жизнь, а просто лишает одно лицо возможности подвергать другое принуждению там, где принуждение служило бы помехой к дости­жению высших целей. И оно есть тем не менее прос­тое благодеяние, ибо названные здесь случаи, и в осо­бенности брак (как скоро именно свободная воля не сопровождает данного отношения сторон), только по степени отличаются от тех, где одно лицо соглашает­ся сделаться простым орудием для достижения целей другого, или, лучше сказать, где другое лицо превра­щает его в подобное орудие.

Поэтому право определять тут границу между при­нуждением, по справедливости вытекающим из дого­вора, и несправедливым принуждением не может быть оспариваемо у государства, т.е. у общей воли обще­ства; тем более что решить правильно и точно, дей­ствительно ли вытекающие из договора ограничения превращают в орудие в руках другого то лицо, которое изменило свое мнение, было бы возможно только в каждом специальном случае. Наконец, нельзя так­же назвать навязываемым благодеянием такое вмеша­тельство закона, от которого всякий лишен права от­казаться наперед.

Уже основные начала права учат нас тому (и я осо­бенно настаивал на этом в предыдущем), что никто не может заключить относительно чего-либо закон­ного договора или вообще изъявить свою волю, ина­че как о том, что действительно представляет его соб­ственность, будь это его деятельность или его имуще­ство. Также достоверно, что важнейший отдел заботы государства о безопасности граждан (поскольку дого­воры и изъявления воли влияют на нес) состоит в том, чтобы наблюдать за неприкосновенностью высказан­ного нами начала. И, однако, встречаются еще целые разряды дел, к которым оно вовсе не применяется. Та­ковы все распоряжения на случаи смерти, каким бы образом они ни совершались: прямо или косвенно, по случаю другого договора, в форме договора, в заве­щании или в виде какого-либо другого распоряжения, какого бы оно рода ни было. Всякое право может не­посредственно относиться только к лицу. Его можно представить себе относящимся к предметам не ина­че, как поскольку эти предметы посредством дейст­вий связаны с лицами. С прекращением существования лица перестает существовать и право. Человек име­ет право при жизни распоряжаться принадлежащи­ми ему предметами по своему усмотрению, полностью или частью отчуждать их сущность или пользование ими, наконец, владение ими и также наперед ограни­чивать свои действия или распоряжение своим иму­ществом, как находит это лучшим. Но он не имеет ни­какого права определять, как следует поступить с его имуществом после его смерти, связывая этим свободу действий других лиц; или предписывать будущему об­ладателю его имущества, как тот должен или не дол­жен поступать. Я не останавливаюсь на возражениях, которые можно сделать против этих положений. В из­вестном спорном вопросе о законности завещаний на основании естественного права достаточно подробно рассмотрены начала, говорящие за и против. Вообще юридическая точка зрения здесь менее важна, тем бо­лее что, конечно, нельзя оспаривать у всего общества права признавать за изъявлениями последней воли ту законность, которой бы им иначе недоставало. Одна­ко, во всяком случае, в том объеме, который придается им большинством наших законодательств, по системе нашего общего права, где в данном случае тонкое хит­роумие римских юристов соединяется с властолюбием феодализма, ведшего к разрушению всякого общест­венного начала, они стесняют свободу, которой необ­ходимо требует развитие человека, и становятся в раз­рез со всеми началами, развитыми во всем настоящем сочинении. И это потому, что они суть главное сред­ство, при помощи которого одно поколение предпи­сывает другому законы; при помощи которого зло­употребления и предрассудки (которые иначе с тру­дом пережили бы причины, неизбежно вызывающие их возникновение и поддерживающие их существова­ние) передаются по наследству от столетия к столетию; при помощи которого, наконец, люди подчиняются игу вещественных предметов, вместо того чтобы сохранить право видоизменять их по своему усмотрению. Они также чаще всего отвлекают мысли человека от истин­ной силы и ее развития и направляют их к внешнему обладанию имуществом, так как это последнее пред­ставляет действительно единственное средство, при помощи которого даже после смерти можно прину­дить к послушанию воле умершего.

Наконец, свобода последних распоряжений служит очень часто орудием для наименее благородных страстей человека: гордо­сти, властолюбия, тщеславия и т.д., и вообще сю поль­зуются гораздо часто менее мудрые и менее хорошие люди; мудрец будет остерегаться отдавать приказа­ния по отношении к времени, частные обстоятельства которого ему неизвестны, а лучший человек с радос­тью избегнет случая ограничения чужой воли и вовсе не будет стремиться к тому, чтобы отыскивать их. Не­редко даже тайна и безопасность от осуждения со сто­роны современников благоприятствуют распоряжени­ям, от которых удержало бы иначе чувство стыда. Эти основания, как мне кажется, достаточно указывают на необходимость по крайней мере оградить общество от опасности, которая угрожает свободе граждан со сто­роны завещательных распоряжений.

Но что же должно заступить их место, если госу­дарство вполне уничтожит право делать посмертные распоряжения, что, во всяком случае, требуется, если строго хотят придерживаться высказанных начал? Так как спокойствие и порядок делают невозможным, что­бы всякий желающий завладевал имуществом умерше­го, то, бесспорно, не остается ничего другого, как уста­новление государством порядка наследования без за­вещания. Однако многие из развитых выше начал не позволяют, с другой стороны, давать в руки государ­ству такое могущественное средство для достижения положительного влияния, какое оно получило бы при этом порядке наследства с полнейшим уничтожени­ем изъявления воли завещателей. Часто уже замечена тесная связь законов, относящихся к порядку наследо­вания без завещания, с политическими учреждениями государства, и это средство легко могло бы быть упот­реблено и для других целей. Вообще разнообразная и изменчивая воля отдельного человека предпочтительна однообразной и неизменной воле государства. Можно также вообще сказать, что в каком бы вреде ни мог­ли бы по справедливости быть обвинены завещания, тем не менее очень жестоко было бы отнять у человека невинную радость мысли даже и после смерти облаго­детельствовать кого-нибудь; и если слишком большое благоприятствование завещаниям придает излишнюю важность заботе об имуществе, то полнейшее уничто­жение завещательного права ведет, может быть, опять к противоположному злу. К тому же, благодаря сво­боде людей завещать по своей воле свое имущество, между ними возникает новая связь, которой хотя очень часто и злоупотребляют, но которой, однако, можно нередко пользоваться и весьма благотворным образом. Всю цель изложенных здесь идей можно бы доволь­но верно выразить так, что они стремятся разбить все путы, стесняющие общества, и в то же время создать как можно более связей, которые тесно скрепляли бы людей между собой. Изолированному человеку точно так же невозможно развиться, как и связанному. На­конец, разница между тем, действительно ли человек в минуту смерти дарит свое имущество или передает его кому-либо по завещанию, весьма мала — а никто не станет отрицать, что он имеет несомненное и неотъ­емлемое право сделать первое.

Противоречие, в которое вводят нас основания за и против, приводимые здесь, можно разрешить, как мне кажется, взяв во внимание следующее: именно, что предсмертные распоряжения могут заключать в себе двоякого рода определения: 1) кто непосредственно должен сделаться обладателем наследства? 2) как он должен ими распоряжаться, кому в свою очередь оста­вить и как вообще следует с ним в будущем посту­пить? Все вышеупомянутые вредные последствия за­висят только от последнего, а преимущества от первого. Ибо если законы (как они, во всяком случае, и долж­ны делать) определением законной части обеспечили то, чтобы никакой завещатель не мог совершить насто­ящей несправедливости, то, мне кажется, нечего ожи­дать особенной опасности от простого доброго жела­ния даже и после своей смерти одарить кого-либо. Ос­нования, на которых в известное данное время люди будут в этом случае поступать, будут приблизитель­но одни и те же, и большая редкость или частота заве­щаний укажет самому законодателю, пригодна ли еще введенная им система наследства без завещания. Не было ли бы поэтому полезно, основываясь на двойс­твенном характере этого предмета, разделить и отно­сящиеся к нему меры государства? С одной стороны, дозволить каждому (за исключением ограничения, ка­сающегося законной части) определять, кто должен об­ладать его имуществом после его смерти. Но, с другой стороны, запретить ему каким бы то ни было образом определять, как должен распоряжаться имуществом наследник. Легко, конечно, могло бы случиться, что дозволением государства злоупотребляли бы как сред­ством сделать и то, что им запрещено. Однако зако­нодательство должно бы было постараться предупре­дить это с помощью отдельных точных и определенных постановлений.

В числе подобных постановлении мож­но было бы предложить следующее (хотя подробное рассмотрение этого вопроса и не принадлежит сюда): что наследнику не должно быть поставлено никако­го условия, исполнение которого после смерти завеща­теля учреждало бы за ним право действительно полу­чить наследство; что завещатель может назначить всег­да только ближайшего владетеля своего имущества, но никогда не последующего за ним, через что могла бы быть стеснена свобода предыдущего; что он, конечно, может назначать нескольких наследников, но что это должны быть наследники, назначенные прямо и непо­средственно; что он может делить вещь по объему, но никогда по правам, как, например, отделять имущество от пользования его доходами, и т.д. Потому что мно­жество неудобств и ограничений свободы вытекает от­сюда, как и из еще одной связанной с этим вопросом идеи, именно, что наследник представляет завещателя. Последнее, как и многое другое, впоследствии сделав­шееся для нас очень важным, основывается, если я не ошибаюсь, на одной из римских формальностей, следо­вательно, на полных недостатков судебных учреждени­ях еще только развивающегося народа. Но всего этого возможно избежать, если не терять из виду, что заве­щателю должно быть дозволено только одно, именно: назначить своего наследника; и что если это соверши­лось законным образом, то государство должно помочь этому наследнику вступить во владение; но оно обяза­но отказать в своей поддержке всякому дальнейшему изъявлению воли завещателя.

На тот случаи, когда завещатель не назначил на­следника, государство должно установить порядок унаследования без завещания (intestat). Однако бли­жайшее рассмотрение начал, которые должны лежать в его основе, так же как и в основе определения закон­ной части, не входит в мою программу, и я могу удо­вольствоваться замечанием, что государство и здесь не должно иметь в виду положительных целей, как, на­пример, поддержание блеска и благосостояния фами­лий; или противоположную крайность, именно: раз­дробление имущества через умножение владетелей; или даже помощь тем, которые наиболее нуждаются; оно должно только следовать понятиям права, которые здесь, может быть, сводятся к понятию о совместном владении при жизни завещателя и, таким образом, сна­чала должны быть взяты во внимание права семейства, затем общины и т.д.[1] С вопросом о наследственности весьма тесно связан вопрос о том, насколько догово­ры, заключенные между живыми лицами, обязатель­ны для наследников. Ответ должен быть основан на твердо установленном выше начале. Это же последнее гласило, что человек может при жизни по своей воле ограничивать свои действия или распоряжаться своим имуществом, что же касается времени, следующего за его смертью, то он не должен ни определять способа действия того лица, которое будет владеть его имуще­ством, ни делать каких бы то ни было распоряжений на этот счет; причем следует допустить только простое назначение им наследника. Поэтому все те обязатель­ства должны переходить на наследника и быть в его пользу исполнены, которые действительно заключа­ют в себе передачу части имущества и, следовательно, либо уменьшили, либо увеличили имущество завеща­теля; и, напротив, ни одно из тех, которые имели отно­шение к действиям завещателя или только к его лицу. Но даже при этих ограничениях остается еще слишком большая возможность связать наследников при помо­щи договоров, заключенных при жизни. Ибо мож­но точно так же отчуждать права, как и часть своего имущества, подобное отчуждение должно по необхо­димости быть обязательно для наследников, которые не могут вступить ни в какое другое положение, кроме того, в каком был завещатель; а раздельное владение различными правами на один и тот же предмет, оче­видно, всегда влечет за собой стеснительные личные отношения. Поэтому было бы полезно, если не необ­ходимо, чтобы государство либо запретило заключе­ние подобных договоров иначе, как пожизненно, либо по крайней мере облегчило средства прюизвести дей­ствительный раздел имущества там, где уже возник­ло подобное отношение. Более подробная разработка этого вопроса опять-таки не принадлежит сюда, и это тем менее, что, как мне кажется, желаемого результата можно было бы достигнуть не столько установлением общих начал, сколько отдельными законами, касаю­щимися определенных видов договоров.

Чем менее человека принуждают действовать иначе, нежели того требует его воля или дозволяют его силы, тем более благоприятно его положение в государстве.


[1] В предыдущем рассуждении я привел очень многое  из речи Мирабо о том же предмете

 

Если я по отношению к этой истине, около которой одной, в сущности, вращаются все идеи, высказанные в этом сочинении, окидываю взглядом область нашей гражданской юриспруденции, то мне бросается в гла­за рядом с другими, менее значительными предмета­ми еще один, в высшей степени важный, именно: об­щества, называемые в противоположность лицам фи­зическим, лицами моральными. Так как они всегда представляют независимую от количества входящих в их состав членов единицу, которая только с незна­чительными изменениями продолжает существовать в течение долгого ряда лет, то от них зависят по мень­шей мере все те вредные последствия, которые выше были приведены как следствия завещательных рас­поряжений. Хотя значительная часть их вреда зави­сит от условий, не необходимо связанных с их сущ­ностью, именно от привилегий, которыми их наделяет открыто государство и втихомолку обычай и благода­ря которым они часто становятся настоящими полити­ческими корпорациями; тем не менее они сами по себе обусловливают значительное количество неудобств. Эти же последние возникают тогда, когда либо ус­тавы общества принуждают всех сочленов против их воли к тому или другому употреблению общественных средств; либо дозволяют воле меньшинства, вследствие необходимости единогласного решения вопросов, свя­зывать волю большинства. Впрочем, общества и сою­зы далеки от того, чтобы по своей сущности вызывать вредные последствия; они суть одни из наиболее вер­ных и целесообразных средств, способствующих чело­веческому развитию и ускоряющих его. Главное, что при этом следовало бы ожидать от государства, заклю­чалось бы поэтому в признании каждого морального лица или в данное время сочленов, которым поэтому ничто не могло бы служить помехой решать по своей воле и по большинству голосов все вопросы, касающи­еся употребления общественных сил и средств. При этом необходимо должно почитать сочленами только те лица, на которых действительно зиждется общество, но никак не те, которыми первые только пользуются как орудиями, подобное смешение нередко имело мес­то, в особенности при определении прав духовенства.

Предыдущие рассуждения оправдывают, по моему мнению, следующие начала.

Там. где человек не просто ограничивается приме­нением своих сил и пользованием своим имуществом, но предпринимает действия, имеющие непосредствен­ное отношение к другим лицам, забота о безопасности налагает на государство следующие обязанности:

1. При тех действиях, которые предпринимаются без или против воли другого лица, государство должно воспрепятствовать тому, чтобы они явились помехой этому лицу в пользовании его силами или имуществом; в случае посягательства на чужое право государство должно заставить обидчика возместить причиненный ущерб, но помешать обиженному мстить обидчику под этим предлогом или помимо него.

Что касается действий, совершаемых по свободному согласию другого лица, то государство должно сдер­живать их в тех именно (но не более) узких границах, которые предписаны в предыдущем для действий от­дельных лиц.

Если в числе упомянутых действий есть такие, из которых вытекают для вступающих в договор сторон права и обязанности на будущее время (изъявления воли, односторонние или обоюдные, договоры и т.п.), то государство должно ограждать вытекающее из них принудительно право во всех тех случаях, где согла­сие на него было дано в состоянии надлежащей рассу­дительности и в виду предмета, подлежащего распо­ряжению соглашающегося и по свободному его реше­нию.

Напротив, оно никогда не должно поддерживать никаких договорюв, где по отношению к самим дейст­вующим лицам отсутствовало бы одно из упомянутых условий или где третье лицо против или без его согла­сия подвергалось бы в противность праву каким-ли- бо ограничениям.

  1. Даже при законных договорах, если из них вытека­ют такие личные обязательства или скорее такие лич­ные отношения, которые очень тесно ограничивают свободу, государство должно облегчать уничтожение договора, даже против воли одной из сторон, сооб­разно степени вреда, приносимого ограничением внут­реннему развитию; возможность уничтожения дого­вора должна быть всегда и безусловно допущена там, где исполнение обязанностей, вытекающих из данного отношения, тесно связано с внутренними ощущения­ми человека; там же, напротив, где хотя бы и при зна­чительном стеснении это последнее касается не прямо внутренней сущности человека, уничтожение договора должно быть допущено по истечении известного ерюка, стоящего в зависимости как от важности ограничения, так и от сущности самого дела.
  2. Если кто-либо ввиду своей смерти хочет распоря­диться своим имуществом, то, хотя и было бы полез­но дозволить назначение ближайшего наследника без прибавления какого бы то ни было условия, ограничи­вающего право его распоряжаться имуществом по же­ланию; однако в то же время было бы:
  3. необходимо совершенно запретить всякие дальней­шие распоряжения завещателя на этот счет; в то же время нужно было бы установить порядок завещаний без наследника (intestat) и назначить определенную законную часть.
  4. Хотя договоры, заключенные между живыми ли­цами, лишь постольку обязательны для наследника и остальных договорившихся сторон, поскольку видоиз­меняют оставленное наследство, тем не менее, однако, государство не только не должно дозволять никако­го дальнейшего распространения этого положения, но было бы вообще полезно, если бы оно либо дозволи­ло заключать только пожизненные отдельные догово­ры, влекущие за собой тесное и ограничительное от­ношение между сторонами (как, например, разделение прав на один и тот же предмет между многими лица­ми), либо облегчило уничтожение договора лицу, на­следующему ту или другую часть имущества. Ибо хотя здесь и являются другие основания, чем те, на которые мы опирались в предыдущем, говоря о личных отноше­ниях, однако и согласие наследников менее свободно, и срок отношений совершенно неопределен.

Если бы мне, согласно моему намерению, вполне уда­лось установить высказанные мной начала, то они мог­ли бы служить главной руководящей нитью во всех тех случаях, где гражданскому законодательству прихо­дится заботиться о поддержании безопасности. Так, например, высказывая их, я не упоминало моральных лицах, ибо, смотря по тому, возникают ли подобные общества вследствие предсмертных распоряжений или на основании договора, о них следует судить, сообра­жаясь с началами, касающимися того или другого во­проса. Но самая значительность числа отдельных слу­чаев, рассматриваемых гражданским законодательст­вом, уже не позволяет мне льстить себя надеждой, что я удачно мог выполнить предпринятую задачу.

ГЛАВА XII

Забота государства о безопасности посредством юридического разрешения спорных вопросов, возникающих между гражданами

То, на чем в особенности основывается безопасность граждан в обществе, есть передача в руки государства всех самовластных правовых преследований. Из этой передачи естественным образом вытекает для государ­ства долг обеспечить за гражданами то, чего они сами больше не имеют права добиваться, т.е. если между ними является спор по отношению к праву, то решить, на чьей оно сторонс, и оказать покровительство той стороне, которая будет правой. При этом государство одно и без всякого личного интереса заступает место граждан. Безопасность в этом случае лишь тогда дей­ствительно страдает, когда тот, кто подвергается не­справедливости или думает, что подвергается ей, не хо­чет этого терпеливо сносить; но никак не тогда, ког­да он либо соглашается на это, либо имеет причины не искать этого права. Даже если бы незнание или апатия были причиной пренебрежения собственным правом, то и тогда государство не должно было бы вмешивать­ся в дело по собственной инициативе. Оно уже доста­точно исполнило свой долг, если не вызвало подоб­ных ошибок запутанными, темными или недостаточно широко обнародованными законами. Эти же самые ос­нования применимы ко всем средствам, которыми го­сударство пользуется для того, чтобы решить, на чьей стороне право, там, где его действительно добиваются. Оно никогда именно не должно делать здесь ни шага далее, чем этого требует воля сторон. Первое основ­ное положение всякого судопроизводства должно бы по необходимости заключаться в том, чтобы никогда не добиваться истины по существу и абсолютно, но всег­да лишь постольку, поскольку этого требует та сторо­на, которая вообще имеет право ее разыскивать. Меж­ду тем и здесь встречаются новые границы. Государ­ство именно не должно принимать во внимание все требования сторон, но только те, которые могут спо­собствовать выяснению спорного права и направлены к применению таких средств, которые человек может употреблять по отношению к человеку даже вне госу­дарственного союза, и употреблять именно тогда, ког­да спорно только одно право, причем одна сторона или вовсе не лишила другую чего-нибудь, или где по край­ней мерс такое лишение не доказано.

Вмешательство государственной власти должно ограничиться лишь тем, чтобы обеспечить примене­ние этих средств и поддержать их действенность. Из этого вытекает различие между гражданским и уго­ловным судопроизводством: в первом присяга пред­ставляет крайнее средство для отыскания истины — в последнем же государство пользуется большей сво­бодой. Так как при выяснении спорного права судья как бы стоит между обеими сторонами, то его долг заключается в том, чтобы не допустить ни одну из них, либо воспрепятствовать другой достигнуть ее цели, либо задержать ее на пути к этому.

Таким обра­зом, возникает второе, равно необходимое положение: иметь под особенным надзором способ действия сто­рон во время судопроизводства и препятствовать тому, чтобы он удалялся от цели, вместо того чтобы прибли­жаться к ней. Мне кажется, что точное и постоянное следование этим двум началам создало бы наилучшее судопроизводство. Когда пренебрегают последним, то дается слишком много простора ябедничеству сторон и нерадивости и своекорыстным намерениям пове­ренных; таким образом судебные дела становятся за­путанными, продолжительными, дорогостоящими и приговор является неверным, несогласным как с са­мим предметом, так и с мнением сторон. Эти неудоб­ства даже увеличивают частоту юридических споров и питают страсть к процессам. Если, напротив, уда­ляются от первого начала, то делопроизводство при­нимает розыскной, инквизитор нал ьный характер, су­дье отводится слишком большая власть и он начина­ет вмешиваться в мельчайшие частные дела граждан. Примеры обеих крайностей встречаются в действи­тельности, и опыт подтверждает, что если последняя слишком ограничивает свободу в противность праву, то первая вредна безопасности имущества.

Судье для выяснения и открытия истины нужны признаки ее или доказательства. Поэтому новая точ­ка зрения для законодательства вытекает из рассуж­дения, что право достигает действительно законности нс иначе, как если оно, в случае спора, может быть на суде доказано. Отсюда вытекает необходимость новых ограничительных законов, таких именно, ко­торые устанавливают, что заключающимся сделкам должны быть придаваемы такие признаки, по кото­рым в будущем их действительность или законность могут быть признаны. Необходимость законов по­добного рюда уменьшается всегда в той степени, в ко­торой возрастает совершенство судебной организа­ции; но всего необходимее эти законы там, где эта организация наиболее недостаточна и поэтому нуж­дается в наибольшем числе внешних признаков для доказательства. Поэтому самое значительное число формальностей встречается у народов с самой низ­кой культурой. У римлян при обратном требовании поля необходимо было сначала присутствие сторон на самом поле, потом представление на суд комка зем­ли с этого поля в последствии торжественных слов; наконец, дело обходится даже и без этих послед­них. Следовательно, везде, в особенности же у ме­нее культивирюванных народов, юридическая органи­зация имела очень важное влияние на законодатель­ство; и влияние это часто не ограничивается далеко одними формальностями. Я напомню здесь вместо примера о древнеримской теории соглашений и до­говоров, которая весьма мало разъяснена и которую трудно рассматривать с другой точки зрения, поми­мо указанной мною. Изучать это влияние на различ­ные законодательства в различные века и у различ­ных народов было бы полезно не только вследствие многих других причин, но в особенности ввиду того, чтобы определить, какие из этих законов вообще не­обходимы и какие могли бы основываться лишь на од­них местных условиях. Ибо едва ли было бы полезно уничтожить все ограничения подобного рода, допус­кая даже возможность этого. Если обманы, подло­ги, составление фальшивых документов и т.д. слиш­ком мало затруднены, то процессы умножаются; но это может показаться недостаточным злом; поэтому я укажу на то, что случаи нарушать спокойствие дру­гих посредством ненужных споров становятся слиш­ком часты. Но именно ябедничество, выражающееся в тяжбах (не говоря уже о вреде, который оно при­носит имуществу, о трате времени, о нарушении ду­шевного спокойствия граждан), имеет самое вредное влияние на характер, и вред этот нс вознаграждает­ся никакими полезными последствиями.

Со своей стороны, вред от формальностей состоит в затруднении дел и в ограничении свободы, которое во всяком отношении вредно. Закон поэтому должен и здесь избрать средний путь — никогда не устанав­ливать формальностей иначе, как ввиду обеспечения законности дел, предотвращения обманов или облег­чения доказательств; и даже в этих случаях требовать их лишь там, где они необходимы, вследствие частных обстоятельств, где без них названные обманы были бы слишком легки, а доказательства слишком затрудне­ны; предписывать лишь такие правила, исполнение ко­торых не связано со слишком большими затруднения­ми; и отказаться от них во всех тех случаях, в которых благодаря им ведение дел не только затрудняется, но становится и вполне невозможным.

Принимая должным образом во внимание как бе­зопасность, так и свободу, мы приходим, как мне ка­жется, к следующему положению:

Одна из главных обязанностей государства состо­ит в исследовании и разрешении юридических споров между гражданами. Государство при этом становит­ся на место сторон, и настоящая цель его вмешатель­ства заключается лишь в том, чтобы, с одной стороны, оградить от несправедливых требований, с другой — дать справедливым ту силу, которую они получили бы от действий самих граждан только таким образом, ко­торый не нарушил бы общественное спокойствие. Оно должно поэтому во время исследования спорного пра­ва следовать воле сторон лишь постольку, поскольку она основывается на праве; но воспрепятствовать каж­дой из них пользоваться против другой противозакон­ными средствами.

Решение спорного права судьей может иметь мес­то лишь на основании определенных, законно уста­новленных признаков истины. Отсюда вытекает не­обходимость нового рода законов, тех именно, ко­торые предписывают придавать юридическим актам известные определенные характеристические при­знаки. При установлении этих последних законо­датель должен всегда руководствоваться лишь тем, чтобы надлежащим образом обеспечить подлинность юридических актов и не слишком затруднить доказа­тельства в процессе; далее, он должен всегда избегать противоположной крайности, т.е. слишком большого затруднения дел, и, наконец, никогда не делать та­ких предписаний, которые могли бы совершенно пре­кратить ход дела.

ГЛАВА XIII

Забота государства о безопасности посредством
наказания за нарушение установленных государством загонов (уголовные законы)

Последнее и, может быть, важнейшее средство за­боты о безопасности граждан состоит в наказании за нарушение законов страны. Я поэтому должен еще применить и к этому предмету развитые выше начала. Первый вопрос, возникающий здесь, состоит в следу­ющем: за какие действия может государство налагать наказания и какие действия может почитать преступ­лениями? На основании предыдущего ответ не тру­ден. Так как государство не должно иметь в виду ни­чего другого, помимо безопасности граждан, то оно не имеет права ограничивать никаких других действий, кроме тех, которые вредят ей. Все подобные действия заслуживают соразмерных им наказаний. Они служат помехой тому, что наиболее необходимо человеку для пользования своими силами и для развития их; вред, приносимый ими, настолько важен, что с ними следу­ет бороться при помощи самых целесообразных и доз­воленных средств; и затем, согласно первым и основ­ным началам права, каждый должен согласиться на то, чтобы наказание ограничивало круг его прав, на­сколько его преступление посягнуло на чужое право.

Напротив, наказывать действия, относящиеся толь­ко к действующему лицу или совершающиеся с согла­сия того, которого касаются, запрещается именно теми основными положениями, которые не позволяют даже ограничивать эти действия; и поэтому ни одно из так называемых преступлений против нравственности (за исключением насилия) не должны бы были наказы­ваться, даже если бы вызывали соблазн; попытки са­моубийства и самое лишение другого жизни с его со­гласия должны бы были оставаться безнаказанными, если бы в этом последнем случае слишком большая возможность опасных злоупотреблений не вызвала бы необходимости в карательном законе. Помимо тех за­конов, которые воспрещают непосредственное посяга­тельство на чужое право, есть еще другие, о которых уже частью говорено в предыдущем и частью еще бу­дет упомянуто. Эти законы ведут не прямо, а только косвенно к общей конечной цели, к которой государ­ство должно, по нашему мнению, стремиться; их на­рушение может также подлежать наказанию со сто­роны государства, если нарушение это уже само по себе не вызвало наказания, так, например, нарушение запрета составлять фидсикомиссы ведет за собой не­действительность самого распоряжения. Это тем бо­лее необходимо, что иначе здесь совершенно отсутс­твовало бы принудительное право, обеспечивающее послушание закону.

Я перехожу от объекта кары к самой каре. Пред­писать меру кары хотя бы и в весьма широких грани­цах, только определить, какую степень она никогда нс должна превзойти, я считаю невозможным в об­щем рассуждении, нс относящемся ни к каким частным обстоятельствам. Наказание должно быть бедствием, устрашающим преступника. Но степени, как и разли­чия физического и нравственного чувства, бесконечно различны и изменчивы сообразно странам и столети­ям; поэтому то, что в одном случае по справедливости называется жестокостью, того в другом случае может требовать сама необходимость. Только одно досто­верно, что кара становится тем совершеннее при рав­ной действительности, чем делается мягче; не только потому, что мягкие наказания уже сами по себе пред­ставляют меньшее зло, но и потому, что они наиболее достойным образом удерживают человека от преступ­ления. Чем наказания менее болезненны и страшны физически, тем они больнее нравственнее, и, напротив, более сильное телесное страдание уменьшает у само­го страдающего чувство стыда, а у зрителя — чувство неодобрения к преступнику, поэтому мягкие наказа­ния и могут в действительности прилагаться с пользой гораздо чаще, чем это могло бы с первого раза пока­заться, так как, с другой стороны, порождают допол­нительный нравственный противовес.

Вообще дейст­вительность наказаний вполне зависит от впечатле­ния, которое они производят на душу преступника, и почти утвердительно можно было бы сказать относи­тельно ряда наказаний, распределенных надлежащим образом по степеням, что все равно, которую из этих степеней назвать высшей, так как действие кары за­висит не столько от ее абсолютной сущности, сколько от места, которое она вообще занимает в постепенном ряду наказании. Прибавлю еще, что за высшее нака­зание без труда принимается то, которое государство признало таковым. Я говорю, что это можно сказать почти утвердительно, потому что вполне верно оно было бы лишь в том случае, если бы государственные наказания были бы единственным злом, угрожающим гражданину. Но это не так; напротив, часто реальное зло именно служит человеку поводом к преступлению; поэтому размер высшего наказания и, следовательно, наказании вообще, которые должны противодейство­вать этому злу, должен быть определен, принимая его во внимание. Но гражданин, который будет пользо­ваться той широкой свободой, какую стараются обес­печить за ним положения, высказанные здесь, будет и более обеспечен; душевное настроение его будет ве­селее, воображение утонченнее, и наказание, не теряя своей действительности, может быть менее строгим. Все то, что прекрасно и что даст человеку счастье, на­ходится одно с другим в чудной гармонической связи, и поэтому достаточно вызвать одно, чтобы за этим по­следовало все остальное со всеми своими благотворны­ми последствиями. По отношению к данному вопросу общему определению поддастся, как мне кажется, одно именно, что высшее наказание, согласно частным усло­виям, должно по возможности быть наиболее мягким.

Только один разряд наказаний, по моему мнению, должен бы был быть вполне уничтожен — это бесчес­тие посуду. Честь человека, хорошее мнение о нем его сограждан находятся вне пределов государственной власти. Поэтому названное наказание сводится лишь к тому, что государство может лишить преступни­ка знаков своего уважения, отнять у него свое дове­рие и позволить другим также делать это безнаказан­но. Как ни мало можно отказать государству в пра­ве пользоваться этим средством там, где оно найдет это необходимым, причем самый долг государства мо­жет потребовать этого, тем не менее не считаю полез­ным обнародование того, то государство вообще хо­чет пользоваться этим правом. Подобное наказание прежде всего предполагает известную последователь­ность в преступных деяниях наказуемого, что в дейст­вительности и на опыте встречается лишь весьма редко. Далее, оно даже при наименее жесткой форме, в том даже случае, если будет просто выражением справед­ливого недоверия государства, всегда слишком неопре­деленно, чтобы само по себе не дать простору многим злоупотреблениям, причем оно часто уже ради после­довательности основным положениям подразумевает больше случаев, нежели того требовало бы само дело. Ибо категории доверия, которое можно питать к че­ловеку, так бесконечно разнообразны, смотря по раз­личным обстоятельствам, что я едва ли в числе всех возможных преступлений знаю хотя бы одно, кото­рое сделало бы преступника сразу недостойным вся­кого доверия. Но к подобному полному лишению дове­рия всегда ведет слишком общее выражение, и человек, относительно которого иначе только при случае вспо­минали бы, что он нарушил тот или иной закон, но­сит теперь с собой всюду клеймо своей недостойности.

Но как тяжело это наказание, подсказывает нечуждое ни одному человеку чувство сознания, что без люд­ского доверия самая жизнь перестает быть желатель­ной. Многие затруднения встречаются далее при бли­жайшем применении этого наказания. Недоверие к честности должно, в сущности, последовать там, где выказался недостаток честности. Уже из этого вид­но, как велико должно быть число случаев, на кото­рые распространяется это наказание. Не менее вели­ко затруднение при вопросе, каков должен быть срок наказания. Бесспорно, всякий благомыслящий чело­век захочет распространить его только на известное время. Но разве судья в состоянии сделать так, чтобы тот, кто в течение известного времени был лишен до­верия своих сограждан, сразу опять приобрел бы его по прошествии дня?

Наконец, с высказанными во всем этом сочинении положениями несогласно, чтобы государство стреми­лось каким бы то ни было образом придать мнению граждан известное направление. По моему мнению, было бы поэтому лучше, если бы государство остава­лось бы в пределах своего долга, а именно: ограждать граждан от подозрительных лиц; поэтому везде, где это может быть необходимо, например, при замеще­нии должностей, при определении законом свидетелей или правоспособности лиц, желающих быть опекуна­ми, и т.д., оно должно было бы постановить с помо­щью определенных законов, что тот, кто совершил то или иное преступление, вынес то или иное наказание, должен быть лишен названных выше прав; в то же время государство должно быть лишено общего выра­жения недоверия или даже объявления лишения чести. Тогда было бы очень легко определить срок, по прошествии которого подобное лишение прав перестало бы существовать. Нечего и упоминать о том, что госу­дарству всегда оставалось бы дозволенным действо­вать на чувство чести с помощью бесчестящих наказа­ний. Точно так же нечего повторять, что нельзя допус­тить ни одного наказания, которое простиралось бы, помимо преступника, на его детей и родных. Справед­ливость и законность одинаково сильно восстают против них; и даже осторюжность, с которой относитель­но подобного наказания выражается прекрасный во всех остальных отношениях прусский свод законов, не может уменьшить жестокости, лежащей в основе са­мого предмета1. Если абсолютный размер наказаний не допускает общего определения, то оно, напротив, тем необходимее при относительном. Именно: должно точно установить, в чем заключается сущность, на ос­новании которой определяется степень наказаний, на­значаемых за различные преступления. Согласно выше развитым началам мне кажется, что это не может быть не что иное, кроме степени неуважения чужого права в преступлении, степени, которая (так как здесь гово­рится не о применении карательного закона к отдель­ному преступнику, но об общем определении наказа­ний вообще) должна быть обсуждена на основании сущности права, нарушаемого преступлением.

1 Часть 2, гл. 20. §95.

Самое естстевенное определение должно бы было основы­ваться на том, легко или трудно воспрепятствовать преступлению; так что величина наказания должна бы была соразмеряться с количеством причин, служивших поводом к преступлению или удержавших от него. Од­нако если верно понять это положение, то оно окажет­ся тождественным с установленным выше. Ибо в хо­рошо устроенном государстве, где к преступлению не ведут обстоятельства, зависящие от самого государст­венного устройства, не может быть никакого другого существенного повода к преступлениям, помимо имен­но того неуважения к чужому праву, в котором только проявляются ведущие к преступлению стремления, на­клонности, страсти и т.д. Если же понимают это поло­жение иначе, если думают, что преступлениям долж­ны быть противопоставлены наказания всегда в той мерс, в какой условия места или времени увеличивают их частоту, или, разбирая их сущность (как это имеет место при столь многих преступлениях против поли­цейских законов) соразмеряют названные наказания с тем, насколько нравственные начала менее усиленно противятся упомянутым преступлениям, то подобное мерило одновременно несправедливо и вредно. Оно несправедливо потому, что хотя и справедливо прини­мать за главную цель всяких наказаний воспрепятство­вание тому, чтобы оскорбление чужого права повтори­лось в будущем, так как никакое наказание не должно быть налагаемо с иной целью, однако в то же время нужно признать, что обязанность осужденного выне­сти наказание вытекает, в сущности, из того, что всякий должен согласиться на то, чтобы его права по­пирались другим настолько же, насколько он сам на­рушил права этого другого. На этом основывается на­званная обязанность не только вне государственного союза, но и в нем. Заставить проистскать эту обязан­ность из взаимного договора не только бесполезно, но и влечет за собой затруднения. В этом случае, напри­мер, смертная казнь, иногда и при известных частных обстоятельствах очевидно необходимая, с трудом мо­жет быть оправдана, и каждый преступник мог бы освободиться от этого наказания, если бы отказался от общественного договора.

Согласно этому, в древних республиках существовало изгнание по своей свобод­ной воле; допускалось оно, однако, если меня не обма­нывает память, только при государственных преступ­лениях, но не при преступлениях против частных лиц. Поэтому обидчику не может быть самому дозволено судить о действительности наказания; и как бы ни было достоверно, что обиженному нечего опасаться от него вторичной обиды, тем не менее преступник обязан признать законность наказания. Но, с другой стороны, из этого же именно положения следует, что он мо­жет законно противигься всякому наказанию, превы­шающему его преступление количественно, как бы ни было достоверно, что только это наказание и никакое иное, менее мягкое, не было бы вполне в данном слу­чае действительно. Между внутренним чувством пра­воты и пользованием внешним счастьем существует, по крайней мере в уме человека, неоспоримая связь, и нельзя отрицать, что он в силу первого считает себя имеющим право на последнее. Основательно ли подоб­ное ожидание по отношению к счастью, которое даст или в котором отказывает человеку судьба (еще более сомнительный вопрос), не может быть здесь рассмот­рено. Однако по отношению к тому, что другие люди могут ему дать или отнять у него по своей воле, мы по необходимости должны признать за ним право на ожи­дание, между тем как названное выше начало, по-ви­димому, отрицает его по крайней мере на деле. Но да­лее рассматриваемое нами мерило вредно даже для са­мой безопасности. Хотя оно, может быть, и обеспечит послушание тому или другому отдельному закону, но в то же время подорвет то, что представляет самую твердую опору безопасности граждан в государстве, именно нравственное чувство, ибо вызовет несоответ­ствие между тем, как поступают с преступником, и собственным его чувством виновности. Выработать уважение к чужому праву — вот единственно верное и безошибочное средство предупредить преступления, но этого нельзя достигнуть, пока каждый посягнувший на чужое право не будет ограничен в пользовании сво­им собственным правом, а именно как раз только в той же самой мере, в какой сам посягнул; неравенство меры всегда будет вредно, в чем бы оно ни состояло — в из­лишке или недостатке. Ибо только подобное равенство сохраняет гармонию между внутренним нравственным решением человека и преуспеванием распоряжения го­сударства, без чего самое искусное законодательство никогда не достигнет своей цели. Но сколько бы пост­радало достижение остальных целей человека при следовании упомянутому выше мерилу, насколько это следование противоречило бы всем началам, высказан­ным в этом сочинении, это нс нуждается в дальнейшем развитии. Соразмерность между преступлением и на­казанием, которой требуют вышеизложенные идеи, опять-таки не может быть абсолютно определена; не­возможно в общем решить, что то или другое преступ­ление заслуживает именно такого-то или такого нака­зания. Только при ряде преступлений, различных по своей степени, может быть предписано наблюдение этой соразмерности: при наказаниях, назначенных за эти преступления, должна наблюдаться такая же пос­тепенность. Если по предыдущему определению абсо­лютной меры наказания, например высшей степени на­казания, должно основываться на степени чувстви­тельности кары, необходимой д ля того, чтобы удержать в будущем преступника от преступления, то относи­тельная мера остальных наказаний (если названное или вообще какое-нибудь наказание уже было опреде­лено) должна согласоваться со степенью, в которюй на­казуемое преступление больше или меньше того, кото­рое должно быть предупреждено другим, раньше на­значенным наказанием. Строжайшие наказания должны бы были карать те преступления, которые дей­ствительно посягают на чужое право; более мягкие — нарушения тех законов, которые назначены только для того, чтобы помешать подобному посягательству, как бы важны и необходимы ни были эти законы сами по себе. Благодаря этому предупреждается у граждан возникновение мысли, что государство поступает с ними произвольно и что поступки его недостаточно мотивированы — предубеждение, весьма легко воз­никающее там, где строгие наказания назначаются за поступки либо действительно имеющие лишь отдален­ное влияние на безопасность, либо за такие, связь ко­торых с этой последней нелегко усматривается. Меж­ду тем из преступлений против чужого права всего строже должны бы были наказываться тс, которые не­посредственно и прямо посягают на право самого го­сударства; так как тот, кто не уважает прав государ­ства, не в состоянии уважать и прав своих сограждан, безопасность которых зависит лишь от неприкосно­венности первых.

Когда, таким образом, преступления и наказания в общем определены законом, данные уголовные зако­ны должны быть прилагаемы к отдельным преступле­ниям. При этом уже основные положения права сами собой указывают, что преступника следует карать лишь по степени вины или преднамеренности, с которой он совершал преступление. Если же должно строго сле­довать установленному выше началу, именно: что всег­да должно наказываться неуважение к чужому праву, и только оно, — то им нельзя пренебрегать и при на­казании отдельных преступлений. При каждом пре­ступлении судья поэтому должен стараться с возмож­ной точностью проникнуть в намерение преступника; в то же время закон должен дать ему еще и возмож­ность видоизменить общее наказание сообразно сте­пени, в которой преступник пренебрег правом, на ко­торое посягнул.

Отношение к преступнику в течение исследования определяется как общими положениями права, так всем вышесказанным. Именно судья должен приме­нять все законные средства, необходимые для откры­тия истины, и, напротив, не должен позволять себе употребления ни одного из тех, которые лежат вне границ права. Он поэтому прежде всего должен тща­тельно отличать просто заподозренного гражданина от изобличенного преступника и никогда нс поступать с первым, как с последним; и вообще никогда не ли­шать даже изобличенного преступника пользования его человеческими и гражданскими правами, так как он может потерять первые лишь с жизнью, а послед­ние только вследствие законного по суду исключе­ния из государственного союза. Применение средств, основанных на настоящем обмане, должно бы было столь же строго воспрещаться, как и пытка. Хотя эти средства можно, по-видимому, извинить тем, что за­подозренный или, во всяком случае, действительный преступник сам своими поступками дает на это пра­во, однако они тем не менее никогда не приличеству­ют достоинству государства, представителем которо­го является судья; какие благодетельные последствия имело бы на характер нации открытое и прямое обра­щение даже с преступниками, ясно не только само по себе, но также из опыта тех государств, которые, по­добно, например, Англии, обладают в этом отношении благородным законодательством.

По поводу уголовного права я должен еще попы­таться рассмотреть один вопрос, сделавшийся важным в особенности вследствие усиленной разработки его новейшими законодательствами; вопрос о том именно, имеет ли государство право или обязано ли оно пре­дупреждать преступления еще до их совершения. По­добное предприятие руководится столь человеколюби­выми намерениями, что уважение, которое оно внуша­ет всякому человеку с душой, грозит беспристрастию исследования. И, несмотря на это, я не отрицаю, что считаю подобное исследование в высшей степени не­обходимым; ибо если взвесить бесконечное разнообра­зие душевных настроений, вследствие которых может возникнуть намерение совершить преступление, то мне кажется не только невозможным помешать возникно­вению этого намерения, но даже опасным для свобо­ды прюсто предупреждения его исполнения. Так как я в предыдущем пытался определить право государства ограничивать действия отдельных лиц, то могло бы по­казаться, что я этим самым уже ответил и на настоя­щий вопрюс. Однако когда я там установил, что госу­дарство должно ограничивать те действия, последст­вия которых легко могут сделаться опасными для прав других лиц, то я понимал под этим (что доказывает­ся без труда основаниями, которыми я старался под­твердить свое предложение) такие последствия, кото­рые вытекают только из данного действия и могли бы быть избегнуты лишь при большей осторожности дей­ствующего лица. Когда же, напротив, говорится о пре­дотвращении преступления, то речь естественным об­разом идет об ограничении таких действий, из которых легко проистекает второе действие, именно совершение преступления. Важное различие поэтому заключает­ся в этом случае уже в том, что душа действующего лица должна здесь содействовать активно, при помо­щи нового решения, между тем как во втором случае она либо не имела никакого влияния, либо имела влия­ние только отрицательное, именно поддерживалась от деятельности. Этого, я надеюсь, будет достаточно для того, чтобы ясно разграничить рассматриваемые нами разряды действий. Всякое предупреждение преступ­лении должно поэтому брать исходной точкой причи­ны преступлений. Выражаясь общей формулой, мож­но бы свести все эти столь многочисленные причины к недостаточно сдерживаемому разумом чувству несо­ответствия между наклонностями действующего лица и количеством законных средств к их удовлетворе­нию, находящихся в его власти. Рассматривая это не­соответствие с общей точки зрения, можно встретить два отдельных случая (хотя определение их в частно­сти и представило бы много затруднений): первое, ког­да несоответствие вытекает действительно из чрезмер­ного числа или развития наклонностей, и далее, когда оно зависит от недостатка средств к удовлетворению наклонностей, не превышающих обыкновенную меру. В обоих случаях должен помимо этого существовать недостаток умственной силы и нравственного чувства, которые иначе помешали бы названному чувству несо­ответствия выразиться в противозаконных действиях.

Всякое старание государства предупредить преступле­ния уничтожением их причин в самом преступнике бу­дет поэтому на основании различия обоих упомянутых случаев направлено либо к изменению и улучшению та­ких положений граждан, которые легко могли бы вы­нудить их к преступлениям, либо к ограничению таких наклонностей, которые обыкновенно ведут к наруше­нию законов, либо, наконец, к тому, чтобы придать на­чалам разума и нравственному чувству более действи­тельную силу. Наконец, кроме данного пути для пре­дупреждения преступлений, есть еще другой, именно: уменьшать помощью законоположений число случаев, которые облегчают действительное приведение пре­ступлений в исполнение или даже способствуют воз­никновению противозаконных наклонностей. Η и один из этих различных способов не должен быть исключен из настоящего исследования.

Первый из них, направленный единственно к улуч­шению положений, вынуждающих к преступлению, связан, по-видимому, с наименьшим вредом. Нельзя не признать, что, в сущности, прекрасно, когда увели­чивается богатство средств, способствующих разви­тию силы и наслаждению достигнутыми сю результа­тами; свободная деятельность человека в этом случае не ограничивается непосредственно; и хотя, несом­ненно, и здесь должны быть признаны все последст­вия деятельной заботы государства о физическом бла­ге граждан, на которые я указывал в начале этого со­чинения, однако они здесь гораздо менее заметны, так как подобная забота распространяется в данном случае лишь на небольшое число лиц. Однако эти последст­вия в действительности существуют и здесь, именно: борьба внутреннего нравственного чувства с внешним положением уничтожается, а с нею и благодетельное влияние, оказываемое сю на развитие твердости харак­тера действующего лица и на взаимное благоволение граждан, которое поддерживается зависимостью их друг от друга; далее, именно то, что забота эта долж­на касаться только отдельных лиц, делает вмешатель­ство государства в индивидуальное положение граж­дан необходимым; все это, несомненно, представляет вред, который может быть не принят во внимание лишь вследствие убеждения, что в отсутствие подобных ме­роприятий могла бы пострадать безопасность государ­ства. Но именно в этой необходимости можно, как мне кажется, с полным правом сомневаться. В государстве, не ставящем гражданина в такие насильственные поло­жения, а напрютив, обеспечивающем за ним ту степень свободы, на которую указывало настоящее сочинение, едва ли вообще возможно, чтобы такие насильствен­ные положения возникали и не находили исцеления благодаря добровольной помощи самих граждан без вмешательства государства; иначе причина должна бы была заключаться в поведении самого человека. Но в последнем случае, однако, прямо вредно, если госу­дарство, вмешиваясь, нарушает ряд последствий, ес­тественным образом вытекающих из поступков этого человека. Но названные положения встречаются во­обще так редко, что вовсе нет необходимости во вме­шательстве государства, тем более что преимущества этого вмешательства всегда перевешиваются вредом, который после всего вышесказанного нет более необ­ходимости рассматривать в частностях.

Совершенно иным характером отличаются основа­ния «за» и «против» второго способа предупреждать преступления, того способа, при котором государство стремится влиять на наклонности и страсти самих лю­ден. С одной стороны, необходимость государствен­ного вмешательства кажется большей, так как, буду­чи менее стеснены, наслаждения доходят до излишка и жажда их постоянно растет, между тем как всегда не­сомненно возрастающее с большей свободой уважение к чужому праву перестает оказывать достаточное вли­яние. С другой стороны, однако, вред увеличивается именно в той мере, в какой нравственная природа че­ловека чувствует стеснения сильнее, нежели природа физическая. Я пытался выше развить основания, до­казывающие, что старание государства улучшить нра­вы граждан не только не необходимо, но даже вредно. Они-то именно применимы и здесь во всей своей пол­ноте, с той только разницей, что государство стремит­ся здесь не видоизменять нравы вообще, но хочет дей­ствовать лишь на поведение отдельных лиц, грозящее подорвать послушание законам. Но именно вследст­вие этого различия и растет сумма вреда. Это старание, действуя не вообще, а только в частных случаях, ме­нее достигает своей цели, так что односторонняя поль­за, которую оно имеет в виду, далеко не окупает при­носимый им вред; и далее, оно предполагает не толь­ко заботу государства о частных действиях отдельных граждан, но и власть, могущую влиять на эти действия; власть же эта становится еще опаснее благодаря лицам, которым она вручается.

В последнем случае именно либо собственно для этого назначенным лицам, либо уже имеющимся слугам государства должно быть по­ручено наблюдение за поведением и вытекающим от­сюда положением либо всех граждан, либо тех из них, которые им подчинены. Этим создается новое господ­ство, которое тяжелее всякого другого, и далее дает­ся простор нескромному любопытству, односторонней нетерпимости и даже лицемерию и притворству. Пусть меня не обвиняют в том, что я здесь выставляю только злоупотребления. Злоупотребления здесь неразрыв­но связаны с самим делом, и я решаюсь утверждать, что даже если бы законы были наилучшими и наичеловечнейшими, если бы они дозволили наблюдателям осведомляться о поведении граждан лишь законны­ми путями и давали бы им право влиять на них только при помощи советов и увещаний, свободных от всякого принуждения, и если бы этим законам даже строго сле­довали, тотем не менее подобное учреждение было бы в одно и то же время и бесполезно и вредно.

Каж­дый гражданин должен иметь возможность действо­вать без помехи, пока он не нарушает закона: каждый должен иметь право утверждать в противовес мнению другого и даже против всякой вероятности (по мне­нию третьего лица): «как я ни приближаюсь к опасно­сти нарушить законы, я тем не менее не сделаю этого». Если его лишают этой свободы, то право его наруше­но и принесен вред выработке его способностей, раз­витию его индивидуальности. Видоизменения, в кото­рых может выражаться нравственность и законность, бесконечно различны и разнообразны; и если третье лицо решает, что такое то или иное поведение должно привести к противозаконным действиям, то оно дела­ет это на основании своего собственного взгляда, кото­рый, как бы ни был он справедлив, тем не менее пред­ставляет лишь единичный взгляд. Но допустим даже, что он не ошибается, что последствия оправдывают его мнение и что другое лицо, принужденно повинуясь ему или следуя его совету без внутреннего убеждения, и на этот раз не нарушает закона, который иначе на­рушило бы, допуская даже это, спрашивается: не луч­ше ли для самого нарушителя хоть однажды почувст­вовать тяжесть наказания и воспользоваться чистым поучением опыта, чем избежать вреда для себя в од­ном отдельном случае и остаться при прежних лож­ных воззрениях и неразвитом нравственном чувстве. И для общества лучше, когда одно лишнее нарушение закона поколеблет его спокойствие, причем последу­ющее наказание послужит ему в поучение и в предо­стережение, нежели когда спокойствие хотя и не на­рушается, но то, на чем зиждется вообще спокойствие и безопасность граждан, т.е. уважение к чужому пра­ву, не только в сущности не увеличилось, но и дальше не поощряется и не увеличивается. Но и вообще по­добное мероприятие с трудом достигнет упомянутого влияния. Как все средства, не прямо направленные на внутренний источник всяких действий, оно даст лишь другое направление наклонностям, имеющим противо­законные стремления, и порождает вдвойне вредную скрытность. При всем сказанном я исхожу из предпо­ложения, что лица, назначенные для дела, о котором здесь идет речь, не создают в людях убеждений, но действуют на них только при помощи внешних побу­дительных средств. Может казаться, что я не имею права делать подобного предположения. Что полезно влиять длительным примером и убеждающим советом на своих сограждан и их нравственность — это слиш­ком ясно, и повторять это нет нужды. Предшествую­щее рассуждение поэтому не может быть направлено ни против одного из тех случаев, где вышеназванное мероприятие вызовет подобные последствия. Но мне кажется, что юридическое предписание есть средство, которое не только не может тут быть помощью, а, на­против, способно только противодействовать. Прежде всего дело закона состоит не в том, чтобы рекомендо­вать добродетель, а в том только, чтобы предписывать обязанности, исполнить которые граждан можно при­нудить, добродетель же, которой человек с радостью отдастся только по свободной воле, не может не пос­традать, будучи предписана законом. Далее, каждая просьба закона и каждый совет, который в силу его да­ется начальством, есть приказ, которому люди по тео­рии хотя и не обязаны повиноваться, но в действитель­ности всегда повинуются. Наконец, сюда нужно при­бавить еще множество обстоятельств, которые могут заставить человека последовать подобному совету, и множество наклонностей, которые могут побудить его к этому даже совершенно против его убеждения. Та­ково обыкновенно бывает влияние, которое государ­ство имеет на лиц, занимающихся ведением его дел, и то, которым оно в то же время стремится действовать и на остальных граждан. Так как названные лица свя­заны с ним особенными договорами, то, конечно, не­оспоримо, что оно имеет по отношению к ним больше прав, нежели по отношению к остальным гражданам. Однако если оно остается верным основным положе­ниям высшей, согласной с законами свободы, то не бу­дет пытаться требовать от них больше, чем исполнения гражданского долга вообще и тех обязанностей в осо­бенности, которые необходимо вытекают из их долж­ности.

Очевидно, что стремление положительно влиять на граждан вообще становится чрезмерным, когда го­сударство требует от слуг своих, вследствие особенно­сти их положения, чего-либо такого, чего оно нс вправе требовать от граждан. Нет нужды, чтобы государство действовало здесь активно — человеческие страсти сами по себе увлекают людей по тому же направле­нию, и предупреждения проистекающего отсюда ес­тественным образом вреда будет достаточно, чтобы потребовать применения к делу всей прозорливости и энергии государства.

Ближайший повод предотвращать преступления подавлением причин их, лежащих в людском харак­тере, государство имеет там, где действительное пре­ступление против закона возбуждает справедливую заботу относительно будущего. Поэтому-то наиболее мыслящие из новейших законодателей пытались сде­лать наказания в то же время и средствами для ис­правления. Очевидно, конечно, что наказание долж­но быть освобождено от всего того, что могло бы вре­дить каким бы то ни было образом нравственности преступников и что в то же время наказуемый не дол­жен быть лишен ни одного из средств, которые помог­ли бы его мышлению приобрести правильный ход или возвысили его чувство, конечно, при условии, чтобы эти средства не противоречили главной цели наказа­ния. Однако никто не имеет права навязывать поуче­ние и преступнику; уже вследствие самого принуж­дения поучение вообще теряет свою пользу и дейст­венность, и далее, такое принуждение противоречит самим правам преступника, которого никогда нельзя обязать ни к чему более, как к тому, чтобы он вытер­пел законное наказание.

Вполне частный случай представляется там, где про­тив обвиняемого слишком много показаний для того, чтобы не возбудить в отношении его сильного подозре­ния, но недостаточно для того, чтобы обвинить его (ab­solutio ab instantia’)· Предоставить ему полную свободу безукоризненных граждан нельзя ввиду заботы о без­опасности, и продолжительный надзор за его будущим поведением поэтому, конечно, необходим. Между тем тс же основания, которые отмечают вред всякого поло­жительного вмешательства государства и вообще ука­зывают на предпочтительность замены его деятельно­сти там, где это возможно, деятельностью отдельных граждан, заставляют и здесь заменить надзор государ­ства свободно принятым на себя наблюдением граж­дан за обвиняемым. Поэтому было бы лучше заставить подобного рода подозрительных людей представить за себя первых поручителей, чем отдать их под непо­средственный надзор государства; последнее могло бы иметь место только в случае недостатка в поручителях. Примеры подобных поручительств представляет ан­глийское законодательство, хотя не именно в назван­ном нами случае, но в случаях сходных.

Последний способ предотвращать преступления состоит в том, чтобы, не касаясь причин, предупреж­дать только действительное совершение преступле­ния. Этот способ наименее вреден для свободы, так как требует наименьшего положительного влияния на граждан. Между тем и оно допускает более или ме­нее широкие пределы. Именно: государство может удовольствоваться тем, что строжайшим образом бу­дет наблюдать за каждым противозаконным намере­нием с целью воспрепятствовать его исполнению; или оно может пойти дальше и воспретить такие по сво­ей сущности невинные действия, при которых пре­ступления могут быть с легкостью либо совершены, либо задуманы. Это последнее опять составляет за­хват в область свободы граждан и указывает на не­доверие государства к ним, что вредно не только для развития характера граждан, но и для самой цели, ко­торая имеется в виду, и вредно на тех же основаниях, на которых мы осуждали ранее упомянутые способы предупреждать преступления. Все, что государство имеет право сделать и может сделать с пользой для своей цели и без вреда для свободы граждан, ограни­чивается поэтому строжайшим надзором за каждым нарушением закона, либо действительно уже совер­шившимся, либо только задуманным; но это нельзя назвать предупреждением преступления в собствен­ном смысле слова; поэтому я думаю, что могу утверж­дать, что действительное предупреждение преступ­лений находится вполне вне границ деятельности государства. Но тем усерднее должно государство стараться о том, чтобы ни одно из совершенных пре­ступлений не осталось нераскрытым, ни одно раскры­тое — безнаказанным или даже слабее наказанным, чем этого требует закон. Ибо подтвержденное непре­рывным опытом убеждение граждан, что им невоз­можно совершить нарушение чужого права без соот­ветственного этому нарушению ограничения собст­венного права, кажется мне, составляет одновременно единственную охрану безопасности граждан и един­ственное верное средство обеспечить неприкосновен­ность уважения к чужому праву.

В то же время это средство представляет единственный способ дейст­вовать достойным человека образом на человеческий характер; не должно непосредственно принуждать че­ловека или доводить его до известных действий, но только привлекать его к ним единственно с помощью последствий, которые по самой сущности вещей проистскают из его поступков. Поэтому на место всяких более искусственных и сложных мер для предупреж­дения преступлений я предложил бы следующее: во- первых, установление хороших и продуманных зако­нов; далее, назначение наказаний, точно соразмерен­ных в своей абсолютной мере с частными условиями, в относительной — с безнравственностью данного преступления, затем — по возможности тщательное расследование каждого случившегося нарушения за­конов и наконец уничтожение всякой возможности смягчения определенного судом наказания. Я не хочу отрицать, что это, конечно, весьма простое средство действует медленно, но зато оно действует верно, не наносит вреда свободе и имеет благотворное влияние на характер граждан. Нет необходимости далее оста­навливаться на последствиях положений, установлен­ных здесь, как, например, на той часто уже высказан­ной истине, что право помилования и даже смягчения наказания правителем должно быть вполне уничто­жено. Эти последствия логически вытекают из всего сказанного и потому без труда понятны. Ближайшие распоряжения, которые должно сделать государство для открытия уже совершенных преступлений или для предупреждения только еще задуманных, почти впол­не зависят от частных обстоятельств данных положе­ний. В общем, можно только установить, что госу­дарству и здесь не дозволено превышать своих прав и что поэтому оно не должно принимать мер, которые нарушали бы свободу и\и безопасность граждан в их частной жизни. Напротив, для общественных мест, где всего чаще происходят преступления, оно может назначить наблюдателей и также учредить фискалов (т.е. лиц, исполняющих государственные поручения), которые на основании своей должности будут прини­мать меры против подозрительных людей; наконец, государство может на законном основании обязать вссх граждан помогать ему в данном случае и ука­зывать не только на задуманные, еще не совершен­ные преступления, но и на такие, которые уже совер­шились, а также и на самих преступников. Но чтобы не принести вреда характеру граждан, государство должно требовать исполнения названной обязанно­сти как долга и никогда не делать ее привлекатель­ной, назначая за нее награды или преимущества; на­конец, оно должно избавлять от этого долга тех, кто не мог бы исполнить его иначе, как порывая тесней­шие связи родственные или другие.

Наконец, раньше, нежели я покончу с рассматри­ваемым вопросом, я должен заметить, что все уго­ловные законы, как те, которые определяют наказа­ния, так и те, которые определяют судопроизводство, должны быть известны всем гражданам без исклю­чения. Между тем много раз утверждали противное, основываясь на том, что гражданину не должна быть предоставлена свобода, так сказать, ценой наказания купить выгоду, приносимую противозаконным дейст­вием. Однако — если мы уже допустим возможность продолжительной утайки законоположений — как бы подобное соизмерение выгод преступления и последст­вий наказания ни было безнравственно в самом чело­веке, предпринявшем его, тем не менее ни государство, ни какой бы то ни было человек не имеют права за­претить его другому. Выше, я надеюсь, было подроб­но доказано, что ни один человек не имеет права под видом наказания сделать другому более зла, чем сам потерпел от преступления. Без законного определения преступник должен был бы поэтому ожидать такого наказания, которое он считал бы приблизительно рав­носильным преступлению. Но так как оценка в подоб­ном случае у различных людей была бы слишком раз­лична, то весьма естественно определить постоянную меру наказания при помощи закона; и поэтому осно­вать на договоре не обязанность переносить наказание, но обязанность при назначении наказания не выходить своевольно из пределов, назначенных для него зако­ном. Еще несправедливее такая утайка законоположе­ний в деле розыска преступления. Там она, бесспорно, не могла бы служить бы ни к чему другому, как к воз­буждению страха перед такими средствами, которые государство само не считает себя вправе употребить; государство между тем иногда не должно желать дей­ствовать с помощью страха, который не может поддер­живаться не чем иным, кроме незнания граждан по от­ношению к их правам или недоверия к уважению этих прав государством.

Я извлекаю из вышесказанного следующие выс­шие основные положения каждого уголовного права вообще:

  1. Самое строгое наказание должно быть по возмож­ности мягким; при установлении его должны быть при­няты во внимание частные условия времени и места. Затем, мера всех остальных наказаний должна быть определена, сообразуясь с тем, насколько преступ­ление, против которого она направлена, предполага­ет в преступнике неуважение к чужому праву. По­этому самое строгое наказание должно постигнуть того, кто нарушил главнейшие права самого государ­ства, менее строгое того, кто нарушил настолько же важное право отдельного гражданина, еще менее стро­гое, наконец, того, кто преступает только закон, кото­рый был установлен с намерением помешать подобно­му нарушению.
  2. Каждый карательный закон может быть применен лишь к такому лицу, которое преступает его с наме­рением или по своей вине; при этом мера наказания должна соответствовать степени выказанного неува­жения к чужому праву.
  3. При розыске совершенных преступлений государ­ство имеет право употреблять все соответствующие цели средства, помимо таких, которые ставили бы просто заподозренного гражданина в положение преступ­ника, или таких, которые нарушали бы права человека и гражданина, которого государство должно уважать и в преступнике, или же таких, при которых государ­ство совершало бы безнравственные деяния.
  4. Особенные мероприятия с целью предупредить еще несовершенные преступления государство может поз­волять себе не иначе, как для предупреждения непо­средственного преступления. Все остальные меры ле­жат вне границы деятельности государства, хотя бы даже эти меры имели целью противодействовать при­чинам преступления или предотвращать сами по себе безвредные, но легко ведущие к преступлениям дей­ствия. Если покажется, что существует противоречие между этим началом и тем, которос было установлено на с. 144 по отношению к действиям отдельного чело­века, то не следует забывать, что там речь шла о та­ких действиях, последствия которых прямо могли на­рушать чужое право, здесь же идет о таких действиях, из которых должно проистечь второе действие, при­чем нарушение чужого права явится последствием уже этого второго действия. Чтобы пояснить это приме­ром, скажу, что сокрытие беременности должно бы было запрещаться не для того, чтобы предупреждать детоубийство (иначе это сокрытие должно бы было почитаться уже признаком подобного намерения), а как действие, которое само по себе и помимо этого может быть вредно для жизни и здоровья ребенка.

ГЛАВА XIV

Забота государства о безопасности, состоящая В ОПРЕДЕЛЕНИИ ПОЛОЖЕНИЯ ТЕХ лиц, которыв не обладают ЕСТЕСТВЕННЫМИ ИЛИ ДОСТАТОЧНО ЗРЕЛЫМИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИМИ
силами (несовершеннолетние И УМАЛИШЕННЫЕ), ОБЩИЕ примечания к настоящему И ЧЕТЫРЕМ ПРЕДЫДУЩИМ ОТДЕЛАМ

Все основные положения, которые я до сих пор пы­тался установить, предполагают людей, находящихся в полном обладании зрелого разума. Все эти положе­ния основаны лишь на том, что самостоятельно мыс­лящий и самодеятельный человек никогда не должен быть лишен возможности по своей воле составить ре­шение по надлежащему рассмотрению всех моментов обсуждения. Эти начала неприложимы поэтому к та­ким лицам, которые, подобно умалишенным или сла­боумным, как бы вполне лишены разума или у кото­рых этот последний еще не достиг хотя бы той зрелос­ти, которая зависит от зрелости телесной. Ибо как ни неопределенно и, говоря точнее, ни неправильно это последнее мерило, оно тем не менее есть единственное мерило для обсуждения данного случая третьим лицом. Перечисленные выше лица требуют в точном смысле положительной заботы об их физическом и нравствен­ном благе, и для них недостаточно чисто отрицательного поддержания безопасности. Но эта забота — я говорю теперь о детях, желая начать с самого многочисленно­го и важнейшего класса названных лиц, — принадле­жит по праву определенным лицам, именно родителям. На их обязанности лежит воспитать до полной их зре­лости детей, которых они произвели на свет; и из самой уже этой обязанности вытекают все их права как необ­ходимые условия для ее исполнения. Дети сохраняют поэтому все свои коренные права на жизнь, здоровье и имущество, если уже обладают таковыми. Самая сво­бода их не может ограничиваться более, чем родители почтут это нужным, частью для их же собственного об­разования, частью для сохранения вновь возникающих семейных отношений, причем это ограничение может вообще распространяться только на время, необходи­мое для их развития. Дети никогда не должны допус­кать, чтобы их могли принуждать к действиям, прости­рающимся далее названного времени и распространяю­щим свои непосредственные последствия, быть может, на всю жизнь. Поэтому никогда не должно быть допу­щено никакое принуждение по отношению к браку или выбору определенного образа жизни. С наступлением зрелости влияние родительской власти должно, естест­венным образом, совершенно прекращаться. В общем, обязанности родителей по отношению к детям состоят в том, чтобы частью при помощи личной заботы об их физическом и нравственном благе, частью через снаб­жение их необходимыми для этого средствами дать им возможность избрать самостоятельный образ жизни по их собственному выбору, ограниченному только лич­ным их положением; обязанности же детей, с другой стороны, сводятся к исполнению всего того, что необ­ходимо, чтобы дать родителям возможность исполнить их долг. Я здесь совершенно обхожу частности, т.е. пе­речень всего того, что эти обязанности могут и должны заключать в себе определенного. 3το составляет при­надлежность теории законодательства в собственном смысле и не могло бы войти в настоящее сочинение по­тому, что зависит главным образом от частных обсто­ятельств данных положений.

Государству надлежит заботиться о безопасности и неприкосновенности прав детей по отношению к родителям; ввиду этого оно должно прежде всего опреде­лить законный возраст зрелости. Этот возраст должен быть естественным образом различным не только со­образно климату, но даже и веку. Затем, частные по­ложения людей могут оказывать здссь влияние: именно следует принимать во внимание, какой зрелости и силы рассудка эти положения требуют для исполнения свя­занных с ними обязанностей и пользования даваемыми ими правами. Затем государство должно воспрепятс­твовать тому, чтобы родительская власть выходила из пределов, и поэтому оно должно строго наблюдать за ней. Но это наблюдение никогда не должно доходить до того, чтобы положительным образом предписывать родителям определенный род образования или воспи­тания их детей; оно должно быть, так сказать, отрица­тельно, т.е. настаивать лишь на том, чтобы и родители, и дети держались по отношению друг к другу в предпи­санных им законом границах. Нет ни пользы, ни спра­ведливости в требовании от родителей постоянных отче­тов; нужно иметь доверие к тому, что они не пренебрегут долгом, который им столь близок по сердцу. Государст­венное вмешательство в семейные отношения оправды­вается поэтому лишь в таких случаях, где этот долг либо действительно нарушен, либо где подобное нарушение предвидится в весьма непродолжительное время.

Основные начала естественного права менее ясно определяют, на кого должна по смерти родителей пасть забота о еще не оконченном воспитании детей. Государ­ство должно поэтому весьма точно определить, кто из родных должен взять на себя опеку или каким образом должен для этой цели быть избран кто-либо из осталь­ных граждан в том случае, если никто из родственни­ков не может взять опеки на себя. Государство должно точно так же определить необходимые условия право­способности опекунов. Так как опекуны берут на себя обязанности родителей, то получают и все их права; но так как они, во всяком случае, стоят в менее близких от­ношениях к лицам, о которых заботятся, чем родители, то и не могут требовать, чтобы им оказывалось одина­ковое доверие, и государство поэтому должно удвоить свой надзор за ними. Чем менее государство стремит­ся оказывать положительное влияние, хотя бы и опос­редованным образом, тем вернее остается оно разви­тым выше основным положениям. Оно должно поэтому настолько облепить выбор опекуна умирающими ро­дителями, или остающимися в живых родственниками, или общиной, к которой принадлежат лица, подлежа­щие опеке, насколько допускает это забота о безопас­ности последних. Вообще было бы хорошо передать в ведение общин выполнение частных мер относяще­гося сюда надзора. Принимаемые общинами меры бу­дут не только ближе соответствовать данному индиви­дуальному положению лиц, подлежащих опеке, но ока­жутся менее однообразными; для безопасности же этих лиц тем не менее будет достаточно сделано, если выс­шее наблюдение останется в руках самого государства.

Государство не должно удовольствоваться тем, что будет защищать несовершеннолетних, как и всех ос­тальных граждан, от посягательства посторонних лиц на их права; оно должно здесь пойти далее. Выше было установлено, что каждый может по своему желанию свободно располагать как своими собственными дей­ствиями, так и своим имуществом. Подобная свобода могла бы во многих отношениях сделаться опасной для лиц, разум которых еще не достиг зрелости, приобрета­емой с надлежащим возрастом. Устранение этих опас­ностей есть дело родителей или опекунов, которые име­ют право руководить действиями вышеназванных лиц. Но государство должно прийти им здесь на помощь так же, как и самим несовершеннолетним, и объявлять не имеющими законной силы такие действия малолетних, последствия которых могли бы быть для них вредны­ми.

Посредством этого государство должно помешать тому, чтобы своекорыстные цели других не ввели ма­лолетних в обман и\и не заставили их принять необду­манное решение. Там же, где это случится, государство должно нс только настоять на вознаграждении ущер­ба, но и наказать виновных; и таким образом, исходя из данной точки зрения, наказанию могут подлежать такие действия, которые иначе находились бы совер­шенно вне круга действия законов. Я привожу здесь в пример сожительство вне брака, которое, на основа­нии установленных начал, государство должно нака­зывать в лице виновного, если подобное сожительство имело место с несовершеннолетним лицом. Но так как человеческие действия требуют для своего совершения весьма различной степени рассудительности, а зрелость рассудка увеличивается только постепенно, то ввиду определения законной силы этих различных действий необходимо также определить различные эпохи и сту­пени несовершеннолетия.

То, что здесь было говорено о несовершеннолетних, применимо также к безумным и слабоумным. Различие состоит лишь в том, что как безумные, так и слабоум­ные, во-первых, нуждаются не в воспитании и образо­вании (иначе пришлось бы назвать этим именем стара­ние их излечить), а только в заботе о них и в надзоре; во-вторых, в том, что нужно главным образом еще пре­дупреждать тот вред, который они могли бы нанести другим лицам; и, в-третьих, в том, что они обыкновенно находятся в таком состоянии, в котором не могут поль­зоваться ни своими личными силами, ни своим имуще­ством; при этом, однако, никогда не следует забывать, что возвращение рассудка у них всегда еще возмож­но и что поэтому их следует только временно лишать пользования их правами, но никогда не отнимать у них самих этих прав. Я нс имею намерения разрабатывать данный вопрос в частностях и поэтому могу заключить весь этот отдел следующими общими положениями.

1.  Те лица, которые либо вообще не в состоянии поль­зоваться силами своего рассудка или не достигли не­обходимого для этого возраста, нуждаются в особен­ной заботе об их физическом, умственном и нравствен­ном благе. Такого рода лица суть несовершеннолетние и лишенные рассудка. Сначала коснемся первых и за­тем вторых.

По отношению к несовершеннолетним государство должно определить срок несовершеннолетия. Так как этот срок ввиду могущего произойти весьма сущест­венного вреда не должен быть ни слишком короток, ни слишком продолжителен, то государство должно определять его, сообразуясь с данными условиями по­ложения нации, причем приблизительным мерилом может служить достижение полного телесного разви­тия. Было бы полезно установить несколько сроков и постепенно расширять свободу несовершеннолетних, уменьшая надзор над ними.

Государство должно наблюдать за тем, чтобы точ­но исполнялись: совершеннолетия избрать самостоятельный образ жиз­ни и начать его; 2) чтобы также исполнялись и обязан­ности детей по отношению к родителям — именно: что­бы дети делали все то, что давало бы родителям возмож­ность на деле исполнить вышеназванную их обязанность и 3) чтобы никто не преступал границ прав, даваемых ему исполнением упомянутых обязанностей. Но надзор государства должен этим и ограничиваться; всякое ста­рание достигнуть при этом положительных результатов, например поощрение того или другого рода развития сил у детей, лежит вне границ его деятельности.

В случае смерти родителей необходимы опекуны. Го­сударство должно поэтому определить способ их назна­чения так же, как и качества, которыми они обязательно должны обладать. Нооно хорошо сделает, предоставив, насколько возможно, избрание их самим родителям пе­ред смсртью, или остающимся родственникам, или об­щинам. Образ действия самих опекунов требует еще более точного и вдвойне бдительного надзора.

Для того чтобы обеспечить безопасность несовер­шеннолетних и для предупреждения того, чтобы другие лица не воспользовались в ущерб им их неопытностью или необдуманностью, государство должно объявить не имеющими законной силы такие самостоятельные действия несовершеннолетних, последствия которых могли бы быть для них вредными, и наказывать тех лиц, которые пользуются подобными действиями из- за своих выгод.

6. Но то, что здесь сказано о несовершеннолетних, от­носится и к таким лицам, которые лишены рассудка, с разницей, вытекающей из самой сущности дела. Ник­то не должен почитаться лишенным рассудка, пока не будет формально объявлен таковым на основании ис­пытания, сделанного врачами под наблюдением судьи; и на самое болезненное состояние это должно всегда по возможности смотреть лишь как на нечто временное.

Я теперь рассмотрел все предметы, на которые госу­дарство должно распространить свою деятельность; я пытался при каждом из них установить высшие прин­ципы. Если эту попытку найдут слишком недостаточ­ной; если не встретят в ней многих вещей, весьма важ­ных в законодательстве, то не следует забывать, что я не имел целью составить теорию законодательства — труд, для которого как силы, так и знания мои недоста­точны, я только стремился выяснить, поскольку зако­нодательство имеет право расширить и\и ограничить деятельность государства. Законодательство может подразделяться как на основании предметов, которы­ми занимается, так и на основании своих источников; может быть, это последнее подразделение будет самое благодарное преимущественно для самого законодате­ля. Подобных источников — и\и, чтобы в одно и то же время выразиться точнее и правильнее, — таких глав­ных точек зрения, из которых вытекает необходимость законов, существует, как мне кажется, только три. За­конодательство в общем должно определять действия граждан и их необходимые последствия. Первая точка зрения основывается поэтому на свойствах самих этих действий и тех из их последствии, которые вытекают только из основных положений права. Вторая точка зрения зависит от данной цели государства, от границ, в которых оно решается удерживать свою деятельность, или от объема, на который желает ее распространить. Третья точка зрения, наконец, берет исходом средства, в которых государство необходимо нуждается, чтобы поддержать самое государственное устройство, чтобы вообще сделать возможным достижение имеющейся в виду цели. Каждый закон, который мы можем себе представить мысленно, должен находиться в преиму­щественной зависимости от какой-нибудь из этих то­чек зрения; но ни один закон не должен устанавливать­ся без участия каждой из них; и, однако, односторон­ность взгляда составляет именно весьма существенную ошибку многих законодательств. Из этой тройной точ­ки зрения проистекают, в свою очередь, три предва­рительных труда, преимущественно необходимых для всякого законодательства:

1.  Полная общая теория права.

2. Полное разъяснение цели, которую должно было бы поставить себе государство, или, что, в сущности, то же самое, точное определение границ, в которых оно должно сдерживать свою деятельность, или же, наконец, выяснение особенной, частной цели, кото­рую та или другая государственная община себе дей­ствительно ставит.

3. Теория средств, необходимых для существования государства, и, так как эти средства частью служат для упрочения внутренней связи государственного со­юза, частью обусловливают возможность самой дея­тельности государства, теория политических и финан­совых наук, или, опять же, изложение уже избранной политической и финансовой системы.

При этом кратком перечне, допускающем многочис­ленные подразделения, я еще замечу, что лишь пер­вая из названных мной точек зрения зиждется на на­чалах вечных и, как сама природа человека, в общем, неизменных, остальные же допускают множество раз­личных видоизменений. Но если эти изменения ста­вятся в зависимость нс от общих оснований, вытека­ющих одновременно из всех трех упомянутых нами точек зрения, а обусловливаются другими, более слу­чайными обстоятельствами — если, например, в госу­дарстве существует незыблемая политическая система с неизменными финансовыми учреждениями, то вто­рая из названных точек зрения подвергается большой опасности, и через это часто страдает первая. При­чины многих недостатков государственного устрой­ства можно бы, вероятно, отыскать в этом и подобных ему столкновениях. Таким образом, я надеюсь, доста­точно будет выяснено намерение, которое я имел при попытке установления вышеизложенных начал зако­нодательства. Но даже ограничиваясь этим, я далек от надежды, что моя цель достигнута. Может быть, против правильности установленных здесь основных положений нельзя будет особенно сильно возражать, но им, конечно, недостает необходимой полноты как по отношению к тонкости, так и к определенности. Меж­ду тем для установления высших начал и преимущест­венно для этой цели необходимо вдаваться в мельчай­шие и точнейшие подробности. Но сделать это здесь мне было невозможно ввиду цели, которую я себе по­ставил, однако я употребил все возможные усилия для того, чтобы совершить эту подготовительную работу умственно ранее, нежели принялся писать данное со­чинение; конечно, результаты, полученные мною, да­леко не достигают желаемого совершенства.

Поэтому я охотно сознаюсь, что начертал лишь подразделения предмета, могущие быть изученными, и далеко не достаточно развил целое. Тем не менее я, однако, надеюсь, что сказанного достаточно для выяс­нения сущности намерения, которое я имел в виду в на­стоящем сочинении, — именно намерения доказать, что главнейшая цель государства должна заключать­ся в развитии сил отдельных граждан в их индивиду­альности; что государство поэтому никогда не должно избирать ничего другого предметом своей деятельно­сти, кроме того, чего граждане не в состоянии достиг­нуть сами по себе, именно — безопасности; и что это представляет единственное и верное средство связать крепкими и дружескими узами, очевидно противореча­щие одна другой вещи, именно: цель государства в об­щем и сумму целей отдельных граждан.

ГЛАВА XV

Отношение вышеизложенной теории к средствам, необходимым для поддержания государственного устройства, ЗАКЛЮЧЕНИЕ ТЕОРЕТИЧЕСКОГО изложения предмета

Покончив с тем, что мне еще оставалось сказать по об­щем пересмотре всего моего плана1, я рассмотрел за­нимавший меня вопрос со всей полнотой и точностью, какие допускали мои силы. Я мог бы на этом и за­кончить, если бы мне не оставалось упомянуть еще об одном предмете, который может иметь очень важ­ное влияние на вышеизложенное, именно: о средствах, которые не только обусловливают возможность дея­тельности государства, но обеспечивают и самое его существование.

Для того чтобы достичь даже самой ограниченной цели, государство должно обладать достаточными до­ходами. Незнакомство мое со всем тем, что называет­ся финансами, поневоле заставляет меня быть в этом отношении кратким. Но, согласно избранному мною плану, в этом нет и необходимости. Я уже с самого начала указал, что касаюсь здесь не того случая, ког­да цель государства определяется количеством средств деятельности, имеющихся в его руках, — но того, ког­да средства определяются целью. Только ради общей связи я должен заметить, что и при финансовых уч­реждениях не следует упускать из виду главной цели человека в государстве и вытекающего отсюда ограни­чения государственных целей.

Это достаточно очевидно для нас уже из самого беглого взгляда, брошенного на связь, существующую между полицейскими и финансовыми учреждениями. По моему мнению, для государства могут существо­вать только троякого рода доходы: 1) доход от искони принадлежащего или от приобретенного им имущества; 2) от прямых и 3) от косвенных налогов. Всякое госу­дарственное имущество, каково бы оно ни было, вред­но. Уже выше я говорил о преобладании государства как государства, а если оно при этом еще и собствен­ник, то по необходимости должно вступать во множе­ство частных отношений. Там, где потребность, ради которой одной только и желательно государственное устройство, нс имеет никакого влияния, там продолжа- ст действовать власть, которая была дана только ввиду этой потребности. Точно так же связаны с вредными последствиями и косвенные налоги; опыт показывает, что их установление и сбор предполагают множество учреждений, которые не могут быть одобрены на ос­новании предыдущего рассуждения. Поэтому оста­ются только прямые налоги. Между всеми возмож­ными системами прямых налогов физиократическая есть, бесспорно, самая несложная. Но против нес часто уже делали возражение, что она упускает из виду одно из естсствсннсйших произведений природы, именно — силу человека, которая в ее проявлениях, т.е. в работах, превращаясь при наших учреждениях в товар, также должна бы подлежать обложению налогом. Если си­стему прямых налогов, на которую я указываю здесь, и не напрасно называют худшей и наиболее неудобной в числе прочих финансовых систем, тотем не менее не следует забывать, что государство, деятельности ко­торого предписываются столь узкие границы, вовсе не нуждается в больших доходах и что в том случае, ког­да оно не имеет собственного отдельного от граждан интереса, оно может быть сильнее уверено в помощи свободной, обладающей благосостоянием нации; это­му же учит нас и опыт всех веков.

Насколько финансовые учреждения могут служить помехой осуществлению установленных выше основ­ных положений, настолько же, а может быть, и более это может иметь место по отношению к внутреннему политическому устройству. Нужно именно, чтобы су­щество вал о средство, связующее управляющую часть нации с управляемой. Средство, которое обеспечива­ло бы за первой обладание вверенной ей властью, а за второй пользование оставшейся за ней свободой. К до­стижению этой цели различные государства стреми­лись различным образом. Одни усиливали, так сказать, физическое могущество правительства, что, конечно, опасно для свободы; другие противопоставляли одну другой различные противоположные власти; третьи распространяли в народе дух, благоприятный данной форме государственного устройства. Это последнее средство, как ни прекрасны результаты, которые оно давало преимущественно в древности, однако вредно для индивидуального развития граждан, вызывая не­редко односторонность, и поэтому менее всего может быть предложено при следовании установленной нами здесь системе. Согласно ей необходимо бы было из­брать такое политическое устройство, которое допус­кало бы как можно менее положительного влияния на характер граждан в частности и не стремилось бы вы­работать в них ничего другого, кроме высшего уваже­ния к чужому праву, соединенного с самой горячей лю­бовью к собственной свободе. Но каково должно быть это устройство — я не берусь рассматривать здесь. Такое исследование входит в область теории политики в собственном смысле слова. Я довольствуюсь только следующими краткими замечаниями, которые по край­ней мере яснее указывают на возможность подобного устройства. Система, предлагаемая мной, усиливает и умножает частные интересы граждан и поэтому мо­жет показаться, что она этим самым ослабляет инте­ресы общественные. Но в ней частные и общественные интересы так тесно связаны одни с другими, что вто­рые ставятся в прямую зависимость от первых, как это признает каждый гражданин, ибо каждый, бесспорно, желает быть безопасным и свободным. Поэтому при моей системе именно любовь к данной форме государ­ственного устройства должна бы всего лучше сохра­ниться, между тем как в других случаях ее часто по­напрасну стараются возбудить с помощью самых ис­кусственных мер. Сюда следует прибавить еще и то, что государство, имеющее в виду более ограниченную деятельность, нуждается в меньшей власти и, следова­тельно, в меньшей защите этой власти. Наконец, само собою разумеется, что вообще иногда сила или пользо­вание ее проявлениями должны приноситься в жертву результатам, чтобы обеспечить как то, так и другое от еще больших потерь, и что и в нашей системе это долж­но иметь место в случае необходимости.

Теперь я, по-видимому, по всей мере наличных моих сил ответил на подлежащий обсуждению вопрос и со всех сторон начертал для государственной деятельно­сти те пределы, которые мне казались одновремен­но полезными и необходимыми. Я исходил при этом только с точки зрения наилучшего варианта; теперь было бы интересно рядом с этим рассмотреть предмет сточки зрения права. Нотам, где данная политическая община свободно избрала известную цель и точно оп­ределила пределы своей деятельности, там естествен­ным образом как эта цель, так и эти пределы законны, поскольку они такого рода, что их определение лежит во власти определяющего. Там, где не существует та­кого ясного определения, там государство должно ес­тественно свести границы своей деятельности к тем, которые предписываются чистой теорией, но руково­диться и теми препятствиями, упущение которых из виду могло бы иметь последствием еще больший вред. Нация имеет поэтому право требовать, чтобы государ­ство придерживалось этой теории, но требовать это­го лишь постольку, поскольку названные препятствия не делают этого невозможным. Я в предыдущем не упоминал об этих препятствиях; я довольствовался тем, что развивал чистую теорию. Я вообще пытался отыс­кать наиболее благоприятное для человека положение в государстве. Это же казалось мне состоящим в со­единении разнообразнейшего развития индивидуаль­ности с самобытнейшей самостоятельностью и с одно­временно разнообразнейшей и теснейшей связью мно­гих людей между собой — задача, разрешить которую может только высшая свобода. Указать возможность государственного устройства, которое ставило бы как можно менее препон этой цели, — вот к чему я стре­мился в настоящем труде; это же самое было давно предметом моих размышлений. Я буду доволен, если мне удалось доказать, что это основное начало долж­но быть идеалом законодателя при всех вводимых им государственных учреждениях.

К разъяснению изложенных идей могли бы пре­красно служить история и статистика, будучи направ­лены к этой цели. Вообще мне часто казалось, что ста­тистика нуждается в реформе. Вместо данных по объ­ему государства, числу его жителей, их богатству и промышленности, из чего невозможно судить с пол­ной достоверностью о действительном его положении, статистика должна была бы, исходя от естественных свойств страны и ее жителей, постараться выяснить объем и способ действия ее действующих, страдаю­щих и наслаждающихся си\ и затем шаг за шагом на­чертать изменения, которым подвергаются эти силы частью вследствие союзов людей друге другом среди самой нации, частью под влиянием государственных учреждений. Ибо государственное устройство и на­родный союз, как бы тесно они ни были связаны одно с другим, никогда не должны смешиваться. Если го­сударственное устройство ставит граждан в известное определенное положение, будь это достигнуто с помо­щью власти и насилия, привычки или закона, то, по­мимо этого положения, существуют еще и другие, бес­конечно разнообразные и часто изменяющиеся поло­жения, избираемые гражданами по их свободной воле. И это последнее, свободное воздействие членов на­ции друг на друга есть именно то, что сохраняет все блага, стремление к которым заставляет людей соеди­няться в общества. Государственное устройство в сущ­ности подчинено этому как своей цели, и к нему при­бегают только как к средству, необходимому для ее достижения; а так как оно всегда связано с ограниче­нием свободы, то на него нельзя смотреть иначе, как на зло, хотя бы и необходимое. Одна из побочных це­лей настоящего сочинения состояла в указании того вреда, который приносится пользованию человека да­рами природы и собственной силой, а также всему его характеру; когда смешивают свободную деятельность нации с деятельностью, к которой принуждает ее го­сударственное устройство.

ГЛАВА XVI Применение изложенной теории к действительности

Всякое развитие истин, относящихся к человеку, и в особенности к действующему человеку, приводит к желанию, чтобы в действительности было осущест­влено то, что в теории признано справедливым. Это желание присуще природе человека, которая так ред­ко удовлетворяется благодетельными и спокойными дарами чистой идеи; и оно становится тем живее, чем сильнее возрастаете человеке потребность обществен­ного счастья. Но как ни естественно оно само по себе и как ни благородны его источники, оно тем не менее нередко приносило вред, и часто даже больший, не­жели холодное равнодушие или (так как и противопо­ложные вещи могут вызывать одинаковые последст­вия) та горячность, которая менее занята действитель­ностью и вполне отдается чистой красоте идеи. Ибо истина, когда она глубоко укоренится хотя бы в од­ном только человеке, имеет всегда полезное влияние на действительность; это совершается только медлен­нее и с меньшим шумом; между тем как то, что непо­средственно переносится в жизнь, нередко вследствие этого самого видоизменяется и даже не воздействует на идеи. Поэтому есть идеи, которые мудрец никог­да не пытался бы осуществить. Действительность ни­когда не может созреть настолько, чтобы воспринять высшие и прекраснейшие плоды человеческого духа; идеал должен всегда жить в душе творца как недося­гаемый образец. На этих основаниях при осуществле­нии даже наименее сомнительной, наиболее последова­тельной теории необходима величайшая осторожность; по этой самой причине я хочу также перед окончани­ем моего труда рассмотреть насколько возможно пол­но и в то же время кратко, в какой мере могут быть перенесены в действительность основные начала, тео­ретически развитые в предыдущем. Это также огра­дит меня от обвинения, что я пытался непосредственно предписывать правила для действительной жизни или даже только осуждал то, что в ней противоречит моим взглядам, — дерзость, от которой я был бы далек даже и в том случае, если бы почитал все нахоженное здесь вполне справедливым и несомненным.

При всяком видоизменении настоящего за преды­дущим порядком вещей должен следовать новый. Но каждое положение, в котором находятся люди, каж­дый из окружающих их предметов придаст внутрен­нему «я» человека определенную стойкую форму. Эта форма не может переходить во всякую иную произвольно избранную, и когда человеку насильно навязы­вается несоответствующая форма, то не только не до­стигается цель, но еще и губится сила. Изучение глав­нейших исторических переворотов указывает на то, что они большей частью являлись последствием периоди­ческих переворотов человеческого духа.

Этот взгляд подтверждается еще более, если взять в расчет силы, в сущности, обусловливающие все изменения на земном шаре, и между этими послед­ними человеческие силы, которые играют здесь глав­ную роль, — физические силы природы менее для нас важны, вследствие их равномерного однообразного круговращения, а незначительные силы неразумных создании нам вовсе почти не приходится брать в расчет. Человеческая сила может в какой-нибудь данный пе­риод проявляться только одним каким-нибудь образом, но, однако, бесконечно видоизменять и разнообразить его; она выказывает поэтому в каждый момент одно­образие, но в последовательные периоды тем не менее создается достойная удивления картина прекраснейше­го разнообразия. Каждый предыдущий порядок вещей либо составляет причину после дующего, либо по край­ней мере имеет на него известную долю ограничитель­ного влияния, в том смысле, что натиск внешних обсто­ятельств не мог вызвать ничего иного, кроме имеюще­гося налицо состояния. Именно этот предшествующий порядок вещей и видоизменение, которое он претерпе­вает, определяют, каким образом новое положение об­стоятельств будет влиять на человека, и действие при этом часто так сильно, что сами эти обстоятельства бла­годаря ему получают совершенно иную форму. На этом основании все, что совершается в мире, может быть на­звано прекрасным и полезным, потому что не что иное, как внутренняя си\а человека, подчиняет себе все ос­тальное, какова бы ни была его сущность; эта внутрен­няя сила ни в одном из своих проявлений не может дей­ствовать иначе, как благодетельно (причем различие может встретиться только в степени благодетельности), ибо каждое из ее проявлений с какой-либо стороны обогащает ее, либо развивая, либо увеличивая. Отсюда проистекает далее, что вся история человечества может быть рассматриваема как ряд естественных и последо­вательных переворотов человеческой силы; что вообще было бы, может быть, не только наиболее поучитель­ной обработкой истории, но и указало бы тем, что стре­мится влиять на людей, по какому пути они могут вес­ти человеческую силу к совершенствованию и о каких путях им никогда не следует и думать. Насколько по­этому эта внутренняя сила человека заслуживает вни­мания своим внушающим уважение достоинством, на­столько же вынуждает она это внимание могуществом, с которым подчиняет себе все остальное.

Тот, кто хочет взять на себя тяжелый труд искусно связать новый порядок вещей со старым, тот никог­да не должен терять из виду названную силу. Прежде всего он должен дождаться полного действия настоя­щего на умы и сердца, если бы он захотел действовать резко, то, может быть, и изменил бы внешнюю фор­му вещей, но никогда не преобразовал бы внутреннего построения людей, и оно опять перешло бы во все но­вое, насильно привитое. Не нужно также думать, что чем сильнее позволяют влиять настоящему положе­нию вещей, тем слабее становится стремление чело­века перейти к новому порядку вещей. История чело­веческого рода указывает нам, что крайности наибо­лее близко связаны одна с другой; и всякое внешнее положение, предоставленное самому себе без помехи, не упрочивается, но стремится к своему разрушению.

На это указывает не только опыт всех времен, но это согласно и с природой человека, как деятельного, так и бездействующего и подавленного; деятельный, ак­тивный человек никогда не останавливается ни на од­ном каком-нибудь предмете долее, чем этот послед­ний представляет пищу для его энергии, и именно тогда всего легче переходит к другому, когда ничто не меша­ло ему извлечь все желаемое из первого. Относительно угнетенного, пассивного человека можно сказать, что хотя продолжительность гнета и притупляет его силу, но зато глубже заставляет его чувствовать всю тяжесть угнетения. Но и не затрагивая современной формы ве­щей, возможно, однако же, дать духу и характеру че­ловека такое направление, которое уже не соответст­вовало бы этой форме; и мудрец-законодатель будет именно и добиваться этого. Только таким способом и возможно осуществить в действительности новый план именно в таком виде, в каком он был создан в идее; при всяком другом способе — не говоря уже о вреде, всег­да проистекающем от нарушения естественного разви­тия, план этот будет видоизменен и даже изуродован тем, что осталось от прошлого как в действительности, так и во взглядах. Но если это препятствие устранено, если то, что имеется в виду, может обнаружить пол­ное свое действие, несмотря на предыдущее и обуслов­ленное этим предыдущим настоящее положение вещей, тогда ничто уже не препятствует осуществлению ре­формы. Главнейшие основные начала теории всяких реформ, какого бы они рода ни были, можно поэтому формулировать так:

  1. Переносить основные начала чистой теории в дейст­вительную жизнь должно не ранее, чем эта последняя не перестанет препятствовать им обнаруживать все по­следствия, которые они без постороннего вмешатель­ства всегда будут иметь.
  2. Для того чтобы обусловить переход настоящего по­ложения вещей в новое, которое решено создать, нуж­но поскольку возможно начать реформу с образа мыс­лей людей.

При установлении предыдущих, чисто теоретических начал я не только имел в виду свойства человеческой природы, но и предполагал в человеке не выходящее из ряду, а только обыкновенное количество сил; но я в тоже время представлял себе его в том виде, который ему свойствен, пока он не подпал под влияние тех или других определенных обстоятельств, способных видо­изменить его. Нигде, однако, человек не встречается таковым: везде обстоятельства, среди которых он жи­вет, придали его мировоззрению ту или другую поло­жительную форму, лишь более или менее отступаю­щую от первообраза, который я имел в виду. Поэтому там, где государство стремится расширить или ограни­чить пределы своей деятельности, согласно основным началам правильной теории, там оно должно обращать преимущественное внимание на эту форму. Несоответ­ствие между теорией и действительностью — по от­ношению к этой стороне государственного управле­ния — будет, очевидно, везде состоять в недостатке свободы; поэтому может показаться, что освобожде­ние возможно во всякое время и что оно всегда будет иметь благодетельное влияние. Но как ни справедливо само по себе это предположение, тем не менее не сле­дует забывать, что то, что, с одной стороны, связыва­ет и гнетет силу, с другой — становится материалом для развития ее деятельности. Уже в начале этого со­чинения я высказал мнение, что человек более скло­нен к властолюбию, нежели к свободе. Творение, соз­данное властолюбием, радует не только самого влады­ку, который создал и поддерживает его, — служебные части его испытывают подъем духа при мысли, что они составляют единичные «иены целого, простирающего­ся за пределы сил и жизни отдельных поколении. Где такой взгляд еще господствует, там исчезает энергия и порождаются слабость и бездеятельность, когда че­ловека хотят заставить действовать только в себе и для себя, только в пространстве, обнимаемом его единич­ными силами, только для того времени, которое он сам переживает. И между тем только таким образом, дей­ствует он для беспредельного пространства и для са­мого нескончаемого времени; но, действуя таким об­разом, он влияет не прямо, а лишь посредственно: он скорее развивает семя, которое само из себя разовьет­ся, чем возводит здание, которос высказывало бы сле­ды рук его. Необходима высшая степень культуры для того, чтобы удовлетворяться деятельностью, создаю­щей только силы и предоставляющей им самим вы­работку результатов, а не такой, которая сама непо­средственно достигала бы этих результатов. Подобная степень культуры η есть высший плод истинной сво­боды. Но это нигде не встречается в совершенстве, и, по моему мнению, подобное совершенство всегда ос­танется чуждо чувственному человеку, так охотно под­дающемуся внешним влияниям.

Что поэтому должен будет делать негосударствен­ный человек, который захочет предпринять такую пе­ремену? Он должен, во-первых, при каждом новом шаге, который делает, отступая от данного положе­ния вещей, строго придерживаться теории, за исклю­чением тех случаев, которые могли бы при осущест­влении теории либо изменить ее, либо совсем или от­части уничтожить ее последствия. Во-вторых, он не должен касаться существующих ограничений свобо­ды, пока люди не дадут ему безошибочно понять на основании ясных признаков, что почитают эти огра­ничения стеснительными, чувствуют их давление и что в этом отношении они достигли необходимой для сво­боды зрелости; когда это случится, он тотчас же дол­жен уничтожить названные ограничения. Наконец, та­кой государственный человек должен был бы всеми средствами содействовать тому, чтобы нация созрела для свободы. Это последнее, бесспорно, самое важ­ное и в то же время по предлагаемой мной системе са­мое несложное. Ничто так не способствует достиже­нию зрелости для свободы, как сама свобода. Этого положения могли бы, однако, не признать те, кото­рые так часто пользовались недостатком зрелости как предлогом для того, чтобы допустить продолжение порабощения. Но оно неопровержимо основано, как мне кажется, на самой природе человека. Недоста­ток зрелости для пользования свободой может проис­текать лишь от недостатка умственных и нравствен­ных сил; противодействовать этому недостатку мож­но только увеличением их; но это увеличение требует упражнения, а упражнение, в свою очередь, требует свободы, пробуждающей самодеятельность. Конечно, снять цепи, тяжесть которых еще не чувствуется теми, кто в них закован, не значит даровать свободу. Но ни об одном человеке в мире, как бы ни был он обижен природой, как бы ни был унижен своим положением, нельзя сказать, что он (хотя отчасти) не осознает тя­жести гнетущих его пут. Если названный выше зако­нодатель будет освобождать людей мало-помалу, по мерк4 того как пробуждастся в них чувство свободы, то с каждым новым шагом его прогресс будет становить­ся быстрее. В отношении признаков названного пробуждения потребности к свободе может встретиться много затруднений. Но эти затруднения зависят не столько от теории, сколько от ее осуществления, которое, конечно, никогда не может совершаться по оп­ределенным частным правилам, но, как везде, так и здесь, есть дело одного гения. В теории я выяснил бы себе этот действительно сложный и запутанный пред­мет следующим образом.

Законодатель должен бы был необходимо иметь две вещи в виду: 1) чистую теорию, развитую до мель­чайших подробностей; 2) современное положение ве­щей, которое ему надлежит переработать. Он должен был бы не только изучить теорию во всех ее частностях и самым точным и полным образом, но иметь перед глазами необходимые последствия каждого из ее на­чал во всем их объеме, во взаимной связи и зависимо­сти друг от друга, если бы все эти начала не могли сра­зу быть осуществлены. Но что еще бесконечно труд­нее — он должен был бы также изучить современное положение вещей, т.е. отдать себе отчет во всех узах, которыми связало граждан государство или которые они сами в противность чистым началам теории нало­жили на себя под защитой государства, а также рас­смотреть и все их последствия. Законодатель должен был бы затем сравнить картины, представляемые как теорией, так и действительностью, и лишь тогда на­ступило бы время осуществить то или другое начало теории, когда названное сравнение показало бы, что начало и по своему осуществлению не только не из­менилось бы, но и повлекло за собой именно те послед­ствия, которые представляла для него первая карти­на; или, если этот результат не был бы вполне дости­жим, то моментом осуществления теоретических начал мог бы быть и тот, когда предвидится, что, приближая еще более действительность к теории, можно устра­нить встретившееся препятствие. Ибо эта последняя цель, это полное сближение теории с действительно­стью должно бы было непрестанно привлекать к себе взоры законодателя.

Наглядный образный способ, которым я старался объяснить свою мысль, может показаться странным; мне могут сказать даже больше, а именно: что невоз­можно, чтобы упомянутые мною картины сохранились вполне верными и что точное сравнение их немысли­мо. Все эти возражения основательны. Однако они те­ряют большую часть своей силы, если вспомнить, что теория требует всегда только свободы, а действитель­ность, отступая от нес, представляет только насилие, и далее не следует забывать также, что причина, почему в этом случае стеснения не заменяются свободой, всег­да зависит лишь от невозможности. Эта же невозмож­ность, по самой сущности дела, обусловливается лишь одним из двух следующих обстоятельств: т.е. что либо люди, либо самое положение вещей еще не восприим­чивы к свободе. При одновременном действии обеих этих причин сама свобода уничтожила бы результа­ты, без которых нс только она, но и самое существо­вание людей немыслимо; при действии же одной толь­ко первой причины свобода, во всяком случае, не мог­ла бы иметь тех благодетельных последствии, которые иначе всегда ее сопровождают. Но ни того, ни друго­го нельзя обсудить иначе, как представив себе оба по­рядка вещей, настоящий и измененный, в их полном объеме для тщательного сравнения как их самих, так и их последствий.

Трудности еще уменьшаются, если взвесить, что само государство не в состоянии производить пере­мен, пока признаки необходимости этого не проявят­ся в самих гражданах. Государству незачем уничто­жать цепей, пока тяжесть их не сделается ощутима; ему поэтому вообще приходится быть скорее зрите­лем. Когда же встречается случай уничтожить какое- нибудь ограничение свободы, то государству остается только рассчитать возможность или невозможность этого. Наконец, я думаю, что нет нужды еще раз пов­торять, что я говорил здесь лишь о том случае, ког­да государству вообще возможно совершить рефор­му, не только физическую — внешнюю, но и нравст­венную, т.е. такую, которой не противоречат начала права. При этом последнем определении не следует забывать, что естественное, общее право представ­ляет единственную основу для всякого положитель­ного права и что поэтому нужно всегда руководство­ваться первым. Для пояснения моей мысли я приведу в пример основное положение права, представляющее как бы источник всех остальных: никто никогда и ни­коим образом не может приобрести права распоря­жаться силами или имуществом другого лица без или против этого последнего.

На этих основаниях я решаюсь установить следую­щее основное положение.

Государство должно, не переступая границ, опре­деленных для его деятельности, стремиться на­сколько возможно приблизить существующий по­рядок вещей к справедливой, соыасной с истиной теории. когда основания действительной необхо­димости не служат ему в этом помехой. Возмож­ность подобного приближения действительности к теории основывается на том. что люди сдела­лись достаточно восприимчивыми к свободе, ко­торой всегда требует теория: и что свобода мо­жет уже обнаружить те благодетельные послед­ствия. которые иначе везде сопровождают ее. если не встречается этому посторонних препятствий: противодействующая этому приближению необхо­димость обусловливается тем. что данная сразу свобода может разрушить результаты, без кото­рых приходит в опасность не только всякий даль­нейший прогресс, но и самое существование людей. Как то. так и другое должно обсуждаться на ос­новании тщательно сделанного сравнения сущест­вующего и видоизмененного порядка вещей и послед­ствий того и другого.

Это положение выведено здесь для данного специ­ально случая вследствие точного применения друго­го начала, установленного выше[1], ввиду всех могущих встретиться реформ. Существует ли недостаток вос­приимчивости к свободе, страдают ли от нес упомя­нутые необходимые ее результаты — в обоих случаях существующий порядок вещей мешает началам чистой теории проявлять те последствия, которые они вызва­ли бы при отсутствии всякого постороннего вмеша­тельства. Я, конечно, мог бы классифицировать раз­личные возможные положения действительности и показать применения его к ним. Однако в этом слу­чае я впал бы в противоречие с собственными своими принципами. Я сказал именно, что всякое подобное применение требует тщательного изучения как целого, так и всех его частей в их теснейшей связи; такое це­лое между тем невозможно создать на основании од­них гипотез.

Если установить связь между этими правилами для практической деятельности государства и теми закона­ми, которые предписывала ему в предыдущих теориях, то окажется, что деятельность его должна определять­ся лишь одной необходимостью. Теория же призна­ет за ним право только на заботу о безопасности, ибо только безопасности не может достигнуть отдельный, единичный человек, и, следовательно, одна только по­добная забота и необходима; в то же время правила для практической деятельности государства обязыва­ют его строго следовать теории, поскольку существую­щий порядок вещей не принуждает его отступать от нее. Итак, принцип необходимости составляет конеч­ную цель, к которой стремятся все идеи, изложенные в настоящем сочинении. В чистой теории только осо­бенности человека как естественной особи определяют границы этой необходимости; при осуществлении же ее прибавляется индивидуальность действительно су­ществующего человека. Этот принцип необходимо­сти должен бы был, как мне кажется, служить выс­шим руководством при каждом практическом труде, имеющем предметом человека, потому что он единст­венно только и приводит к верным и несомненным ре­зультатам. Польза, которая может быть ему противо­поставлена, не допускает точного и определенного об­суждения. Она требует, чтобы были приняты в расчет вероятности, которые и сами по себе могут быть невер­ны и подлежат возможности измениться под влияни­ем самых непредвиденных обстоятельств, между тем как необходимость действует с неотразимой силой на чувство, и то, что повелевает необходимость, не толь­ко полезно, но и безусловно нужно. Далее, так как существует почти бесконечное число степеней полез­ности, то принцип пользы будет постепенно требо­вать все новых и новых государственных мероприя­тий; между тем как, ограничиваясь необходимостью, возможно оставить большой простор человеческим си­лам в собственном смысле слова, причем уменьшается самая потребность в названных мероприятиях. Нако­нец, забота о пользе приводит большей частью к по­ложительным мероприятиям, забота о необходимом — к отрицательным: ибо, допуская в человеке энерги­ческую самодеятельную силу, необходимость может встретиться лишь для освобождения се от каких-ли­бо притеснений. Но, согласно этим основаниям (к ко­торым более подробный анализ мог бы прибавить еще множество других), ни одно начало так не совмести­мо с уважением к индивидуальности самодеятельных существ и с вытекающей из этого уважения любовью к свободе, как именно настоящее. Наконец, единст­венное верное средство упрочить силу законов и вы­звать к ним уважение заключается в том, чтобы они основывались единственно на данном принципе. Для достижения этой цели было предложено много раз­личных путей; главным образом, старались убеждать граждан в справедливости и пользе законов и считали это вернейшим средством. Но даже признавая спра­ведливость и пользу его в данном определенном случае, только с трудом возможно убедиться в безусловной полезности какого-нибудь мероприятия; и различные взгляды обусловливают различные мнения; иногда просто внутреннее чувство противодействует убеж­дению; каждый человек охотно принимает то, что сам признал полезным, но в то же время всегда противит­ся тому, к чему принуждают его силой. Необходимо­сти же каждый охотно покоряется. Но там, где уже существуют запутанные и сложные положения, там труднее даже понять, в чем именно заключается необ­ходимость, но при следовании именно данному нача­лу положение становится все проще и разрешение во­проса, в чем заключается необходимость, все легче.

Я теперь окончил предпринятую мною задачу. При исполнении ее я был постоянно воодушевлен глубочай­шим уважением к внутреннему достоинству человека и к свободе, которая одна приличествует этому достоин­ству. Мне остается только пожелать, чтобы идеи, из­ложенные мною, и способ их выражения были достой­ны этого чувства.


[1] С. 230.

Вильгельм фон Гумбольдт и его книга

Карл Вильгельм фон Гумбольдт, один из даровитейших ученых и значительнейших государственных му­жей Германии, родился 22 июня 1767 г. в Потсдаме и умер 8 апреля 1835 г. в Гегеле близ Берлина. Пос­ле ранней смерти отца (бывшего во время Семилет­ней войны майором и адъютантом герцога Фердинанда Брауншвейгского) он совместно с братом своим Алек­сандром получил отличное воспитание в родном замке Тегеле и в Берлине.

С 1787 —1788 гг. он изучал во Одере, а потом в Гсттингенс юридические и обще­ственные науки; он путем самостоятельных занятий познакомился с философией Канта. В 1789 г. он ездил со своим бывшим учителем Кампе в Париж и Версаль, где присутствовал на нескольких заседаниях Нацио­нального собрания, после чего отправился в Веймар, где провел зиму 1789/90 г. Здесь он часто виделся с коадъютором[1] фон Дальбсргом, впоследствии владе­тельным князем майнцеким, и познакомился с Каро­линой фон Дахдредсн, своей будущей супругой, а че­рез нее с Шиллером, ее шурином.

Летом 1790 г. он в Берлине получил место асессо­ра в Королевском верховном суде. Но весной 1791 г. он отказался от этого места и прожил следующие за этим года в своих тюрингских и мансфельдских имени­ях, а также в Эрфуртс, где под влиянием Ф. А. Воль­фа занимался археологическими изысканиями. В то же времяон издал «Мысли оконституции», навеянные на него Французской революцией и появившиеся в 1792 г. в «Берлинском ежемесячнике» в форме письма к дру­гу; вскоре после этого он написал «Опыт установления пределов государственной деятельности».

Возникновение этой статьи следующее. В феврале 1792 г. Гумбольдте женой переехал в Эрхрурт. Дальберг, ознакомившийся с вышеупомянутым письмом в «Берлинском ежемесячнике», просил его продолжать деятельность политического публициста. Гумбольдт в письме к Форстеру сам упоминает об этом. Кроме чисто теоретического значения, Гумбольдт придавал «Опыту установления пределов государственной дея­тельности» также значение практическое, стремясь по­казать Дальбергу, регенту Майнцского архиепископс­тва, насколько пагубна страсть к регламентации. Даль- берг был не согласен с Гумбольдтом и выразил свое мнение в брошюре под названием «Об истинных гра­ницах деятельности государства по отношению к его членам» (Лейпциг, 1793, изд. Зоммсра). Имя автора не обозначено, но нет никакого сомнения, что это был сам коадъютор. Несмотря на такое несогласие со сто­роны Дальбсрга, Гумбольдт решил издать свою ста­тью и послал ее в Берлин. Однако цензура делала ему всякие препятствия, о которых он сам пишет Шилле­ру: «Один цензор категорически отказал, другой дал свое согласие, но продолжает колебаться. Придется попытаться где-нибудь в другом государстве!» Руко­пись была в руках Шиллера. Последний искал издате­ля и одновременно же поместил отрывки из нес в сво­ем журнале «Талия».

В поисках издателя прошел почти целый год. За это время сам автор уже охладел к своему сочинению и ре­шил переработать его целиком. Казнь Людовика XVI прюизвела переворют во взглядах и мнениях. Печатание статьи казалось Гумбольдту теперь неуместным, и пер­вое полное издание было выпущено только пятнадцать лет спустя после его смерти (Брсславль, 1851) под ре­дакцией д-ра Эдуарда Кауэра.


[1] Коадъютор (от лаг. adjutor — помощник) — в католичестве духовное лицо, назначаемое Папой в помощь престарелому или больному епископу.

Нет сомнения, что издатель мог иметь в руках под­линную рукопись. На это указывает характерный почерк Гумбольдта, а также то обстоятельство, что не хватает как раз тех шести листов (от 3-го до 8-го включитель­но), которые были взяты для напечатания Шиллером и впоследствии не возвращены Гумбольдту. Тем не менее, однако, не было возможности пополнить целиком про­пуск, так как Шиллер напечатал взятый им текст не пол­ностью. По исследованию Эдуарда Кауэра, не хватает около двух листов, именно в конце 1 -й главы и в середине 3-й, где Кауэру пришлось ограничиться одним повторе­нием пунктов, обозначенных в перечислении содержания главы, находящемся при начале каждой из них.

Единственную задачу государства Гумбольдт видел, в прютивоположность просвещенному абсолютизму, в обеспечении личной свободы граждан. Эта мысль проходит через всю его статью.

С 1793 г. Гумбольдт, живя в Иене, сблизился с Шиллером и кружком друзей-единомышленников: многие стихотворения Шиллера написаны под его вли­янием. Прекрасный памятник этой продолжавшейся до смерти Шиллера дружбы представляет изданная впоследствии Гумбольдтом переписка между ним и Шиллером (Штутгарт, 1830; второе издание, 1876). И с Гете у него завязались тесные личные отношения.

Проведя некоторое время в путешествиях, Гум­больдт поселился в Париже, где пробыл с 1797 до 1799 г., после чего довольно долго прожил в Испании, где занимался изучением баскского языка. В 1801 г., по желанию прусского правительства, принял мес­то министра-резидента в Риме и оставался там до 1808 г. Рим был самым удобным местом для его на­учных изысканий; но помимо этого он еще вступил здесь в деятельные сношения с учеными и художника­ми, например с Торнальдсеном и Раухом, а также за­нимался интересовавшими его вопросами философии, эстетики, филологии и археологии.

В 1809 г. ему было вверено управление прусским Министерством культов и просвещения; можно ска­зать, что он является настоящим основателем Бер­линского университета, в который он старался при­влечь дельных профессоров; в то же время он стре­мился обеспечить за университетом полную свободу как по отношению к чтению, так и к слушанию лекций. В 1810 г. он сделался государственным министром, сопровождал в войну 1813—1814 гг. главный штаб короля, руководил потом в 1813 г. в качестве уполно­моченного от Пруссии переговорами в Праге, привед­шими к присоединению Австрии к союзникам; с 3 по 15 марта 1814 г. он принимал участие в безрезультат­ном конгрессе мира в Шатильоне, а позднее в перего­ворах первого Парижского мира.

На нем совместно с государственным канцлером Гарденбергом, который предоставил ему полную сво­боду действий, лежала на Венском конгрессе 1814— 1815 гг. главным образом работа по разрешению гер­манского вопроса; но все его старания к достижению конституции и свободных учреждений для единой Гер­мании рушились из-за противодействия прежде всего австрийской дипломатии. Не более счастлив был он после вторичного падения Наполеона в 1815 г. при на­чавшихся в то время мирных переговорах, где ему не удалось добиться уступки Эльзаса Германией. 25 но­ября 1815 г. Гумбольдт выехал из Парижа, чтобы в ка­честве «иена территориальной комиссии во Франк­фурте-на-Май не помочь довести до конца германс­кие переговоры о распределении территорий. Заменяя прусского делегата графа фон Гольца, он присутство­вал на открытии Союзного собрания 25 ноября 1816 г. Весной 1817 г. он отправился в Берлин, вступил в ка­честве «иена во вновь учрежденный Государственный совет, был назначен в комиссию для выработки про­екта обещанной конституции и наконец занял место председателя комиссии, назначенной для обсуждения Бюловского проекта податного закона.

И в Государственном совете он выделялся своим свободомыслием. В 1817 г. в качестве чрезвычайно­го посланника он отправился в Лондон, а в октябре 1818 г. — в Ахен. Когда после 11 января 1819 г. Ми­нистерство внутренних дел получило новую организа­цию, он вступил в управление сословными и комму­нальными делами, продолжая занимать место с правом голоса в министерстве. Его стремление к скорейшему осуществлению конституции, его возмущение Карлебадскими резолюциями, которые он объявил «подлы­ми, антинациональными, возмущающими мыслящий народ», и его оппозиция Гардснбергу наконец вызва­ли немилость короля и принудили его 31 декабря 1819 г. выйти в отставку. Вместе с ним из состава министер­ства вышли также Боэн и Беймс; только в 1830 г. его опять пригласили на заседания Государственного со­вета. После своей отставки он совершал только корот­кие путешествия в Гастсйн и в 1828 г. — в Париж и Лондон, а все остальное время проводил в своем замке в Тегеле, где у него была собрана превосходная коллек­ция выдающихся произведений скульптуры. Он уже в то время имел решающее влияние на развитие искус­ства в Пруссии, в особенности на организацию Берлин­ского музея. В награду за его заслуги ему в 1817 г. было дарювано силезское владение Оттмахау.

В 1884 г. ему, как и его брату, перед Берлинским университетом воздвигнут памятник в виде сидящей мраморной статуи.

Что касается литературно-критических работ Гум­больдта, то первые из них представляют критику «Германа и Доротеи» и «Рейнеке-Лиса» Гёте, а так­же «Прогулки» Шиллера; первая статья появилась от­дельным изданием — 14-е снабжено введением Гст- тнера (Брауншвейг, 1882). К области эстетики отно­сятся далее его рецензии «Вольдемара» Якоби, где он выставляет свой философский идеал, и затем очер­ки, которые являются как бы предвестниками натур­философии Шеллинга «О различии между полами» и «О форме мужской и женской». Важный материал к ознакомлению с греческим языком и стихосложени­ем дает его метрический перевод «Агамемнона» Эс­хила (Лейпциг, 1816), к которому примыкает перевод второй Олимпийской оды Пиндара; дальше перевод Симонида и нескольких хоров из «Эвменид». Но са­мые основательные и обширные труды свои Гумбольдт посвятил сравнительной филологии.

Плодом его исследований баскского языка являют­ся его «Поправки и прибавления к Митридату Адс- лунга о кантабрийском или баскском языке» и его «Примерная проверка при помощи баскского языка данных о первобытном населении Испании». Он с ус­пехом принимал участие в начатом в Германии изуче­нии древнего индийского языка; это доказывают его рефераты в Берлинской академии об известном эпи­зоде Махабхараты, носящем название «Бхагават-Гита», «О двойственном числе» и «О родстве в неко­торых языках наречий места с предлогами». Но его главная работа в этой области: «О языке Кави на ос­трове Ява» (Берлин, 1836—1840, 3 тома) была из­дана только после его смерти Бушманом. Введение к этому труду, который тоже появился отдельным из­данием под заглавием «О различии языков и его вли­янии на развитие человеческого рюда», создало эпоху в истории новейшей филологии.

Бушман в своем «Apen; de la languc des lies Marqui­ses et la languc taitiennc» поместил и «Vocabulaireine- dit de la languc taitiennc» Гумбольдта. Новое издание «Филологических философских сочинений» с коммен­тариями выпустил Штейнталь (Берлин, 1883).

Коллекция рукописей Гумбольдта, относящих­ся к филологии, перешла в королевскую библиотеку в Берлине. Что Гумбольдт среди своих глубоких на­учных изысканий и дипломатических дел сумел со­хранить благорюдные человеческие чувства дружбы и любви, доказывает обращенное к Шарлотте Диде «Письмо к другу» (Лейпциг, 1847). Собрание его со­чинений, появившееся только после его смерти, в 7 то­мах (Берлин, 1841—1852), содержит также часть его многочисленных стихотворений, из которых особенно выделяются: элегия «Рим» (1806) и отличающиеся глубокой вдумчивостью «Сонеты» (отд. издание, Бер­лин, 1853). Новое издание его исторических и полити­ческих статей появилось в Берлине в 1870 г. «Дневник фон Гумбольдта и его путешествие по северной Гер­мании в 1796 г.» издан Лсйсманом (Веймар, 1894). Его переписка с Гёте издана Братранском (Лейпциг, 1876), его письма к философу Швейггсйцсру во фран­цузском переводе изданы Лакиантом (Париж и На- нси, 1893); письма к Ф. Г. Вслкеру изданы Гаймом (Берлин, 1859); письма к Хр. Г. Кернеру — Ионасом («Взгляд на эстетику и литературу», Берлин, 1879); письма к И. Р. Форстеру — им же (1889); письма к Ф. Г. Якоби — Лсйцманом (Галле, 1892). «Лучи света из его писем» издала Элиза Май ер (Лейпциг, 1881). Сравни Шлезгер: «Воспоминания о В. фон Гумбольдте» (Штутгарт, 1843—1845, 2тома); Гайм: «В. фон Гумбольдт: черты из жизни его и характерис­тика» (Берлин, 1856); Диете ль: «Из последних лет жизни В. фон Гумбольдта. Письма» (Лейпциг, 1883);

Шербюлис «Profil litteraircs» (Париж, 1889).

* * *

Повод[1] к возникновению первого сочинения Гум­больдта дал Дальбсрг2. В этом сочинении он подвел итог образованию своей молодости и своему тепереш­нему миросозерцанию; им поэтому заключается вся первая эпоха его развития.


[1] Из книги: Гайм Р. Вильгельм фон Гумбольдт. Описание его жизни и характеристика. М., 1898. С. 34—55. 1 В католичестве духовное ли up, назначаемое Папой в помощь престарелому или больному епископу, когда последний не в состоянии выполнить своих обяэанностей. Коадъютор обладает всей полнотой власти епископа и является его преемником.

 

При том настроении, которое привело его в идил­лическое уединение Бургернера, великие события во Франции (принимавшая с каждым днем все большие размеры революция) наводили его только на размыш­ление об изменчивости всего земного, о том, как без­умно доверяться «событиям». Мораль, выведенная им из великого всеобщего переворота, заключалась в том, что каждое происшествие и каждую эпоху нужно рас­сматривать как полезный и поучительный рассказ, до­верять же следует только неизменному, внутреннему закону идеи. Тот рюд научных занятий, к которому он теперь обратился, был, впрочем, всегда его люби­мым. Он находился теперь совершенно в том же по­ложении, какое занимал и Якоби и которого тот для него желал. Он предался преимущественно изучению философии; Кант и Платон составляли его постоян­ное чтение. И, несмотря на это, влияние времени ска­залось и здссь неопровержимым образом. Французская революция представляла явление настолько за­мечательное, что не могла не привлечь внимания даже и тех, кто питал незначительный интерес к современ­ной истории и политике. Все возрастающее безумство якобинцев, бегство и возвращение короля были явле­ниями, действующими даже на людей, вовсе нс инте­ресующихся политикой, подобно тому как северное си­яние и кометы действуют даже на человека, совершен­но безразличного к астрономии. К тому же события во Франции имели характер, совершенно отличный от обычного характера политических движений; как раз в этот момент Национальное собрание рассматривало общие права человека, и эти прения больше напомина­ли заседания философской академии, нежели законо­дательного корпуса. Именно этот философский харак­тер революции должен был внушить интерес человеку, который так мало, как только возможно, интересовал­ся фактами как таковыми и их прагматизмом. С этой стороны и Гумбольдт заинтересовался французскими событиями. Они представляли для него темы поли­тической философии; в письмах к своим берлинским друзьям он при случае делился своими размышлени­ями на эти темы. Среди этих друзей многие принад­лежали к числу таких рьяных защитников разума, что они с восторгом относились к априоризму, с которым французская нация приступила к построению нового правового здания на развалинах разгромленного ста­рого государства. К одному из этих друзей Гумбольдт обратился в августе 1791 г. с посланием, в котором развивает совершенно иные взгляды’. Он сам и зара­нее называет свое мнение парадоксальным. Это была та же парадоксальность, которая заставила его уже в вопрюсах религии и веротерпимости занять место, одинаково удаленное как от Бистсра, так и от Лафа- тсра, которая внушила ему недоверие к созерцатель­ной философии Якоби и презрение к логическому фор­мализму популярных философов. То, что он призна­вал верховным законом всякого истинного научного метода — наблюдение природы, руководимое и опло­дотворяемое идеями, то же самое считал он и высшим законом политической деятельности. Таково же было его мнение и в данную минуту, когда он имел перед глазами политический эксперимент французской на­ции. Он, несомненно, был свободен от политических предрассудков, был чужд «малодушного трепета пе­ред всем новым и необычайным»; он, несомненно, не ставил себе задачей защиту деспотизма Людовиков и осуждение французского народа, восставшего против гнета этого деспотизма. Он просто высказал опреде­ленное мнение о благотворных последствиях Француз­ской революции: революция, конечно, наново проеветит идеи, снова возбудит всякую деятельную доброде­тель и таким образом со временем распространит свое благотворное действие далеко за пределы Франции; но, несмотря на это, она, по его мнению, представляет собой крайность, вызванную противоположной край­ностью предшествующего деспотизма. Он решитель­но предсказал непрочность государства, вотированно­го Национальным собранием, — на том основании, что это государственное устройство построено было совер­шенно априористически, исключительно «на началах разума». Построить его, конечно, можно, но процве­тать оно не будет. Процветать может только то уст­ройство, которое возникает из борьбы более сильной случайности с противодействующим ей разумом; при­чина этого лежит всуществе разума, в природе всякого познания. Там, где дело касается практического твор­чества, один разум недостаточен и бессилен по двум основаниям: он недостаточен для познания настояще­го, он совершенно недостаточен для создания и опре­деления будущего.