Вильгельм фон ГУМБОЛЬДТ – О ПРЕДЕЛАХ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ — часть 1

ГЛАВА I

Введение

При сравнении замечательнейших государственных конституций и сопоставлении с ними взглядов на­иболее выдающихся философов и политиков являет­ся, быть может, весьма законное удивление тому, что вопрос, который должен бы был более всего обратить на себя внимание, был так неполно обработан и на­шел лишь весьма неточные ответы, — вопрос о том, именно, какую цель должно иметь в виду все госу­дарственное устройство и какими пределами должно оно ограничить свою деятельность. Почти все тс люди, которые сами преобразовывали государства или дела­ли предложения политических преобразований, зани­мались почти исключительно определением того уча­стия, которое вся нация или отдельные части населе­ния должны принимать в государственном управлении; и также надлежащим распределением государствен­ного управления и принятием должных мер для того, чтобы одна часть не присвоила себе прав других. Мне тем не менее кажется, что при всяком новом государ­ственном устройстве нужно иметь в виду две цели, из которых ни одна не может быть упущена без большо­го вреда. Во-первых, определение как господствую­щей, так и подчиненной части нации и всего того, что в действительности принадлежит к государственному управлению. Далее, определение тех предметов, на которые это управление, однажды устроенное, долж­но направить свою деятельность и которыми также эта деятельность должна быть ограничена. Это последнее, в сущности захватывающее частную жизнь отдельных граждан и определяющее меру их свободной, не стес­ненной деятельности, составляет по-настоящему ис­тинную, окончательную цель, первое же есть лишь не­обходимое средство для ее достижения.

Если тем не менее люди преследуют первую цель с наиболее напряженным вниманием, то они остаются в этом лишь верными обычному ходу своей деятель­ности. Стремиться к цели и достигать ее при развитии физической и нравственной силы есть основание сча­стья для здорового и сильного человека. Обладание, заставляющее действующую силу перейти в состоя­ние покоя, увлекательно лишь в обманчивом вообра­жении. Действительно, у человека, сила которого всег­да напряжена к деятельности и которого окружающая природа всегда возбуждает к этой деятельности, покой и обладание, в этом смысле, существуют лишь в идее. Тем не менее для одностороннего человека успокоение есть прекращение одного из проявлений его внутрен­него «я», а для необразованного человека отдельный предмет может служить материалом лишь для немно­гих проявлений. Поэтому то, что говорят о пресыще­нии вследствие обладания, преимущественно в сфе­ре более тонких ощущений, вовсе не относится к тому идеалу человека, который может быть создан вообра­жением; но совершенно верно относительно человека вполне необразованного и тем менее верно, чем более образование приближает человека к идеалу. Как, сле­довательно, на основании вышесказанного, завоева­тель радуется победе более, чем обладанию завоеван­ной страной, а реформатор предпочитает полное опас­ности волнение реформы спокойному наслаждению ее плодами, так и человек вообще считает господство пленительнее свободы или по крайней мере заботу об охранении этой свободы пленительнее, чем собствен­ное наслаждение ею. Свобода представляет, в сущно­сти, только возможность неопределенно разнообраз­ной деятельности.

Господство, управление людьми вообще представ­ляет хотя частную, однако действительную деятель­ность. Жажда свободы возникает поэтому слишком часто из сознания ее недостатка. Тем не менее несом­ненно, что исследование цели и пределов государст­венной деятельности имеет большое значение, быть может большее, чем какой-либо другой политический вопрос. Выше уже было замечено, что оно одно как бы обнимает конечную цель всей политики. Тем не ме­нее оно допускает более легкое и широкое применение. Собственно, государственные перевороты, изменения в устройстве управления никогда не являются возмож­ными без совпадения многих и весьма часто случайных обстоятельств и всегда ведут за собою разнообразные вредные последствия. Между тем расширять или ог­раничивать пределы своей деятельности тихо и неза­метно может всякий правитель — будь это в арис­тократическом, монархическом или демократическом государстве; он достигает своей цели тем вернее, чем более избегает всякой выдающейся новизны. Наилуч­шие человеческое действия суть те, которые наиболее верным образом подражают деятельности природы. Таким образом зерно, которое земля тихо и незамет­но воспринимает, дает более богатый и плодотвор­ный результат, чем, по всей вероятности, необходи­мые, но всегда сопровождаемые бедствиями взрывы бушующих вулканов.

Никакой другой способ преоб­разования, помимо вышесказанного, не приличествует столько нашему времени — если в культуре и просве­щении; ибо важное расследование пределов деятель­ности государства должно, как легко можно предви­деть, привести к большей свободе человеческой энер­гии и к большему разнообразию в положении людей. Но возможность высшей степени свободы необходи­мо требует как высшей степени образования и мень­шей потребности отдельных людей действовать одно­образными, скученными массами, так и большей силы и более разнообразного умственного и нравственного богатства отдельных действующих личностей. Если поэтому настоящее время действительно превосходит предыдущее в этом образовании, в этом богатстве и в этой силе, то надобно предоставить ему и ту свобо­ду, которой оно с полным правом требует. Также и те средства, при помощи которых такое преобразование было бы возможно, должны соответствовать прогрес­су в развитии, если мы признаем таковой. Если неког­да вынутый из ножен меч нации ограничивал физиче­скую силу правителя, то здесь просвещение и культу­ра побеждают его идеи и его волю, и преобразованное положение вещей является как бы более его делом, чем делом самой нации. Если народ, который в полном со­знании своих человеческих и гражданских прав разби­вает свои оковы, представляет прекрасное и возвыша­ющее душу зрелище, то еще более прекрасное и еще более возвышающее зрелище представляет правитель, сам разбивающий эти оковы, дарующий свободу и де­лающий это не вследствие личной доброты, но почита­ющий это исполнением своего первейшего и неукосни­тельного долга; ибо то, что делается вследствие любви и уважения к закону, прекраснее и возвышеннее, не­жели то, что вынуждено необходимостью и страдани­ем. Между той свободой, к которой нация стремится, изменяя свои учреждения, и той, которую уже устро­енное государство может дать, существует такое же соотношение, как между надеждой и наслаждением, между планом и его осуществлением.

Если бросить взгляд на историю государственных устройств, то было бы трудно с точностью указать хотя бы в отношении одного из них те пределы, кото­рыми ограничивается его деятельность; законодате­ли, вырабатывавшие тот или другой государственный строй, нигде не следовали плану обдуманному или ос­нованному на простых началах. Свободу граждан в них ограничивали исходя преимущественно из двух точек зрения: во-первых, ввиду необходимости либо создать государственный строй, либо обеспечить его сущест­вование, во-вторых, ввиду полезности заботы о фи­зическом или нравственном состоянии нации. Смотря по тому, более или менее нуждался государственный строй (сам по себе обладающий могуществом) в пос­торонних поддержках, или смотря по тому, насколько широк был кругозор законодателей, они руководились преимущественно то первой, то второй из этих двух точек зрения. Часто обе они влияли вместе. В древ­нейших государствах почти все учреждения, имею­щие отношение к частной жизни граждан, суть в соб­ственном смысле учреждения политические. Государ­ственное устройство мало обладало в низах настоящим могуществом; прочность его основывалась преимуще­ственно на воле народа, и потому нужно было иметь в виду разнообразные средства для соглашения его характера с этой волей. Именно то же самое в настоя­щее время имеет место в небольших республиканских государствах, и поэтому вполне справедливо (смотря на предмет только с этой точки зрения), что свобода частной жизни всегда именно в той степени возраста­ет, в которой общественная понижается, между тем как безопасность всегда соответствует этой последней.

Но часто древние законодатели — а древние фи­лософы всегда — заботились также в существенном смысле и о человеке; а так как нравственное досто­инство казалось им в человеке высшим благом, то по­этому «Республика» Платона, например, по чрезвы­чайно верному замечанию Руссо, есть сочинение не политическое, а скорее педагогическое. Если сравнить в этом отношении новейшие государства с древними, то при изучении многих законов и учреждении, при­дающих частной жизни нередко очень определенную форму, мы встретим несомненное намерение новейших законодателей позаботиться о самом гражданине и его благе. Большая внутренняя устойчивость строя наших государств, их большая независимость от известного настроения характера нации, далее просто сильнейшее влияние в государстве мыслителей, способных смот­реть на вещи с более широких и высоких точек зрения, множество открытий, которыми научают лучше обра­батывать обыкновенные предметы деятельности на­ции или лучше пользоваться ими, наконец, главнейшим образом, известные религиозные понятия, заставляю­щие правителя как бы становиться ответственным за нравственное и будущее благо граждан, все это вмес­те содействовало появлению указанного изменения. Когда, однако, изучают историю отдельных полицей­ских законов и постановлений, то часто происхожде­ние их находят то в действительной, то в мнимой не­обходимости государства взимать подати с подданных; в этом отношении снова является сходство с древними государствами, потому что эти постановления также имеют целью охрану государственного строя. Что же касается тех ограничении которые имеют в виду не столько самое государство, сколько отдельные лич­ности, его составляющие, то есть и остается громад­ное различие между древними и новейшими государ­ствами. Древние заботились о силе и развитии чело­века; новейшие — о его благосостоянии, имуществе и производительной способности.

Древние стремились к добродетели — новейшие к счастью. Поэтому, с од­ной стороны, ограничения свободы в древнейших го­сударствах более подавляли и были опаснее, так как они касались именно того, что составляет своеобраз­ную сущность человека, его внутреннюю жизнь; и по­этому же все древние народы представляют односто­ронность, которая вообще являлась и поддерживалась почти всюду введенным общественным воспитанием и намеренно устроенными общежитиями граждан, не говоря уже о недостатке более тонкой культуры и бо­лее частых сообщений друг с другом. С другой сторо­ны, все эти государственные учреждения у древних поддерживали и возвышали деятельную силу чело­века. Даже та точка зрения, которая никогда не теря­лась из виду, именно стремление образовать полных силы и умеренных граждан, одаряла дух и характер человека более высокими стремлениями. В противо­положность этому у нас человек сам непосредственно менее ограничивается, скорее окружающее заключа­ется в более узкие рамки, и поэтому кажется возмож­ным начать борьбу против этих внешних оков при по­мощи внутренней силы. Но ограничения свободы в на­ших государствах имеют в виду гораздо более то, чем человек обладает, чем то, что он есть, и даже в этом случае они не приводят в действие хотя бы односторон­ним образом, как у древних, физическую, умственную и нравственную силу, но главным образом навязыва­ют ей определенные мотивы в виде законов. Все это вместе подавляет энергию, которая есть одновременно источник всякой деятельной добродетели и необходи­мое условие высшего и более многостороннего разви­тия.

В то время как у древних народов большая сила безвредно оставалась односторонней, у новейших вред меньшей силы еще увеличивается односторонностью. Вообще это различие между древними и новейшими везде несомненно. Если в течение последних столе­тий быстрота сделанных открытий, величие задуман­ных и исполненных предприятий более всего привле­кают наше внимание, то в древности нас приковывает к себе более всего то величие, которое всегда прекра­щается с жизнью отдельного человека; цвет фанта­зии, глубина духа, сила воли, цельность всего суще­ства, которые одни придают человеку настоящую его цену. Человек, его сила и его развитие вызывали вся­кого рода деятельность; у нас же слишком часто обра­щается преимущественное внимание на известное иде­альное целое, в сравнении с которым отдельные лич­ности кажутся почти забытыми или по крайней мере имеется в виду не их внутреннее существо, а их спокой­ствие, благосостояние и счастье. Древние искали свое­го счастья в добродетели — современное же человече­ство в противоположность им уже слишком давно ста­рается развить добродетель, основывая ее на счастье[1];

и даже тот1 мыслитель, который видел и представил нравственность в ее высшей чистоте, думает при помо­щи весьма искусственных приемов наделить свой идеал человека счастьем в сущности скорее как чуждою на­градой, чем как собственным, им самим добытым до­стоянием, не скажу ни слова об этом различии. Я за­ключу только одним местом из Аристотелевой этики: «То, что каждому по его природе свойственно, есть для него лучшее и сладчайшее. Поэтому жизнь по разуму делает человека всего счастливее, если он в разуме ви­дит высшую цель».

Много раз уже спорили между собой авторитеты по государственному праву о том, что должно иметь в виду государство — одну ли безопасность граждан или вообще все физическое и нравственное благо на­ции? Тс, которым особенно была дорога свобода част­ной жизни, преимущественно утверждали первое; тог­да как те, которые придержи вались естественной мыс­ли, что государство может обеспечить более, нежели одну только безопасность, и что хотя злоупотребле­ния в ограничении свободы граждан и возможны, ноне

тела, нужда во всем, голод, дурная слава и все прочее, о чем го­ворит братьи, весьма сильно превосходило то насаждение души, которое вытекает на справедливости, и чтобы несправедливость нас только должна бы была предпочитаться и тотчас же причис­ляться к добродетели» (Тидеман в заключении к диалогам Пла­тона. К кн. 2 «Государства»).

1 Кант относительно высшего блага в «Начальных основах ме­тафизики нравов» (точнее GruncDegung zur Metaphysik der Sitten. Riga 1785) и в «Критике практического разума».

необходимы, утверждали второе. Это последнее мне­ние, несомненно, и есть господствующее как в тео­рии, так и на практике. Это указывается большинством систем государственного права, новейшими философ­скими законодательствами и историей установлений большей части государств. Земледелие, ремесла, про­мышленность всех родов, торговля, искусство и самые науки — все получает жизнь и направление от госу­дарства. В силу этих начал изучение государственных наук преобразилось, как доказывается, например, ка­меральными и полицейскими науками; на основании их возникли совершенно новые ветви государственного управления: камеральные, мануфактурные и финан­совые коллегии. Но как ни общераспространен, одна­ко, этот принцип, он, без сомнения, заслуживает, как мне кажется, еще ближайшего испытания, и это испы­тание должно взять исходной точкой отдельного чело­века и высшие конечные цели его.


[1] Это различие никогда не бывает поразительнее, чем тогда, ког­да новейшие философы судят о древних.

 

ГЛАВА II Рассмотрение отдельного человека и высших, конечных целей его существовании

Настоящая цель человека — та, которую ставят ему не переменчивые наклонности, а наиболее соразмер­ное развитие его сил в одно целое. Для этого развития свобода есть первое и необходимейшее условие. Одна­ко помимо свободы развитие человеческих сил требует еще и другого условия, хотя и тесно связанного со сво­бодой, т.е. разнообразия положений. Даже самые сво­бодные и независимые люди, поставленные в однооб­разные положения, не вполне развиваются. Конечно, с одной стороны, это разнообразие всегда есть послед­ствие свободы; с другой стороны, существует также род стеснения, которое вместо того, чтобы ограничивать че­ловека, придает окружающей его обстановке заранее намеченную форму, так что оба положения до извест­ной степени тождественны. Тем не менее для большей ясности удобнее отличать их одно от другого. Каждый человек может одновременно действовать только од­ной силой; или, скорее всего, его существо одновремен­но может быть настроено только к одной деятельности. Поэтому человек, по-видимому, предназначен к одно­сторонности, так как он ослабляет свою энергию лишь только распространяет ее на несколько предметов. Од­нако он избегает этой односторонности, когда стремится соединять отдельные силы, часто выработанные им по­рознь, когда заставляет совместно действовать в каж­дый период своей жизни, которая лишь возгорается, и когда, наконец, старается увеличить не число предметов, на которые действует, а силы, которыми действует. То, что здесь происходит как бы от соединения прошедшего с будущим и с настоящим, то производится в обществе союзом с другими.

Каждый отдельный человек дости­гает за все периоды своей жизни только одно из совер­шенств, составляющих в то же время как бы характер человеческого рода, взятого в целом. Поэтому каждый отдельный человек должен приобщать себе нравствен­ное богатство других посредством союзов, истекающих из внутреннего существа. Пример такого образователь­ного для характера союза представляет, по опыту всех, даже самых грубых народов, союз обоих полов. Хотя в этом случае как различие между стремящимися сбли­зиться лицами, так и самое стремление к сближению в известном смысле сильнее, чем в других союзах, тем не менее различие свойств характера и стремление сбли­зиться могут встретиться в той же степени и у лиц одно­го и того же пола; но здесь это стремление будет только менее заметно, не имея никакого отношения к полово­му различию, действие же его вследствие этого само­го будет еще могущественнее. Эти идеи, прослеженные дальше и точнее развитые, могли бы привести к более правильному объяснению стремления людей вступать друг с другом в союзы — явление, которым у древних, в особенности у греков, пользовались сами законода­тели и которому часто недостаточно возвышенно дают имя обыкновенной любви и всегда неправильно назы­вают простой дружбой. Образовательная польза таких союзов зависит от того, насколько в них сохраняются и поддерживаются как самобытность вступивших в союз лиц, так и искренность самого союза. Без искреннего сближения один не в состоянии понять другого, само­бытность же необходима для того, чтобы, так сказать, усвоить понятое и приобщить его к своему существу.

Но как первое, так и последнее требуют от лиц, вступаю­щих в союз, не только силы, но также и различия — не слишком много, потому что нужно, чтобы один мог по­нять другого, не слишком и мало, так как необходимо, чтобы возникло некоторое восхищение тем, чем облада­ет другой и желание также усвоить это себе. Эта сила и это многообразное различие соединяются в оригиналь­ности; поэтому своеобразность силы и образование есть то, на чем в конце концов зиждется все величие человека, к чему отдельный человек вечно должен стремиться и чего тот, кто хочет влиять на людей, никогда не должен терять из виду. Эта своеобразность является следст­вием свободы действия и разносторонности действую­щего лица и в свою очередь приводит к ним же. Даже безжизненная природа, которая всегда равномерным шагом движется по вечно неизменным законам, пред­ставляется самобытно развитому человеку более свое­образной. Он переносит в нее как бы самого себя, и по­этому, в высшем смысле слова, верно то, что каждый именно в той степени видит полноту и красоту вне себя, в какой сам обладает ими. Насколько сильнее должно быть влияние этой причины там, где человек не просто чувствует и воспринимает внешние впечатления, но сам является действующим лицом.

Если попытаться точнее проверить эти мысли по­средством ближайшего применения их к человеку, то мы увидим, что все сводится к форме и материи. Чис­тейшую форму в легчайшей оболочке мы называем идеей; материю, наименее обладающую формой, мы называем чувственным впечатлением. Из соедине­ния материи происходит форма. Чем больше полно­та и разнообразие материн, тем выше форма. Сын бо­гов есть только плод бессмертных родителей. Форма в свою очередь становится как бы материей еще пре­краснейшей формы. Таким образом, цветок делается плодом, а из семени плода вырастает новый богатый цветами ствол. Чем более увеличивается разнообразие одновременное тонкостью материи, тем выше сила, ибо тем теснее связь. Форма как бы вылилась в материю и материя в форму, или, чтобы выражаться не при помо­щи образов, чем полнее идея и чувства человека и чем полнее чувством его идеи, тем недосягаемее его величие. На этом вечном совокуплении формы и материн, разно­образного с единичным основано слияние двух соеди­ненных в человеке сущностей, и на этом слиянии зиж­дется его величие. Но сила оплодотворения зависит от силы оплодотворяющих. Высочайший момент в жизни человека есть этот момент расцвета[1]. Менее привлека­тельная простая форма плода сама как бы указывает на красоту цветка, который должен развиться из него.

И всс только стремится к цветку. То, что сначала про­израстает из зерна, еще далеко от привлекательности цветка. Полный, толстый стебель, широкие обвислые листья требуют еще более совершенного развития. По мере того как глаз поднимается по стеблю, он замеча­ет это постепенное усовершенствование: более нежные листья как бы стремятся соединиться друг с другом и смыкаются все теснее и теснее, пока чашечка наконец не удовлетворит этому стремлению[2].

Однако судьба не благосклонна к породе растений. Цветок опадает, и плод произрождает опять одинако­во грубый и одинаково утончающийся стебель. Ког­да в человеке увядает цвет, то на его место являет­ся прекраснейший, и волшебство самого прекрасного скрыто от наших глаз вечно непостижимой бесконеч­ностью. То же, что человек воспринимает извне, есть только зерно, и как бы оно прекрасно ни было, энерги­ческая деятельность человека должна еще сделать его для себя благотворным. Но тем более приносит оно ему блага, чем оно сильнее и самобытнее. Высшим идеа­лом совместной жизни людей было бы, по моему мне­нию, такое общество, где каждый человек развивал­ся бы только из самого себя и ради самого себя. Фи­зическая и нравственная природа, во всяком случае, вызвала бы столкновения людей между собою; битвы воинов почетнее, чем бон арены; битвы ожесточенных граждан более приносят славы, чем битвы гонимых в бой наемников, — точно так же борьба между этими самобытными и сильными людьми не только вызыва­ла бы проявление высшей энергии, но в то же время и порождала бы ее.


[1] Bluffe, Reife. Neues Deutsches Museum, 1791, Junius. 22. 3.

[2] Гёте И. В. О метаморфозах растений.

 

И не в этом ли заключается причина не только силь­ного обаяния, которым обладают для нас времена гре­ков и римлян, но и того влечения, которое люди каждого данного столетия испытывают по отношению к време­ни более отдаленному, уже исчезнувшему. Не привле­кает ли нас то в особенности, что эти люди должны были сильнее бороться с судьбой и с другими людьми? Что большая первобытность силы и большая своеоб­разность встречались друг с другом и порождали но­вые чудные образы? Каждое последующее столетие (и в сколь сильнейшей степени должно отныне возрас­тать это отношение?) должно уступать предыдущему в разнообразии: в разнообразии природы — громад­ные леса вырублены, болота высушены и т.д.; в разно­образии людских характеров вследствие все больше­го распространения человеческих произведений и сов­местного исполнения людских начинаний, благодаря уничтожению тех препятствий, которые ставила чело­веку природа[1]. Это одна из главных причин, почему идея нового, необыкновенного, поразительного стано­вится так редка — удивление, испуг считаются почти стыдом, а изобретение новых, еще неизвестных вспо­могательных средств делает то, что быстрые, неподго­товленные и неотложные решения становятся все ме­нее необходимыми. Это происходит отчасти от того, что уменьшился натиск внешних обстоятельств на че­ловека, который снабжен большим количеством ору­дий для борьбы с ними. Происходит это отчасти и от того, что невозможно более противостоять этим обстоя­тельствам при помощи одних только тех сил, которыми природа одаряет каждого человека и которыми ему воз­можно пользоваться без дальнейшего усилия к их при­обретению. Отчасти, наконец, причиной этого являет­ся н то, что более обработанное знание делает изобре­тения менее необходимыми, а учение даже притупляет потребную для этого силу. В то же время несомненно, что хотя физическое разнообразие и уменьшилось, но его место заступила гораздо более богатая и удовлетво­ряющая умственная и нравственная разносторонность. Неоспоримо также и то, что градации и различия, вос­принимаемые нашим более тонким умом, переносятся в практическую жизнь нашим если и не столько силь­ным, то более способным к возбуждению и более куль­тивированным характером — градации и различия, ко­торые, может быть, остались бы незамеченными даже мудрецами древности и, во всяком случае, если бы были замечены, то только ими. Со всем человечеством про­изошло то же, что с отдельным человеком. Более гру­бое отпало — более тонкое осталось. И было бы, без сомнения, благотворно для человечества, если бы оно могло быть одним человеком, т.е. если бы сила одно­го столетия, точно так же, как его книги или изобрете­ния, переходила бы на последующее. Однако это да­леко не так… Конечно, и в нашей утонченности есть сила, которая, может быть, превосходит силу древности именно настолько, насколько она утонченнее ее; одна­ко спрашивается, не должно ли первоначальное разви­тие общества всегда пройти через более грубую форму. Чувственность повсеместно является как первым заро­дышем, так и наиболее жизненным выражением всего духовного. Здесь, конечно, не место для дальнейшего развития рассматриваемого вопроса, однако из преды­дущего, во всяком случае, вытекает, что следует самым тщательным образом оберегать хотя бы ту своеобраз­ность и ту силу, которыми мы еще обладаем, а также и все то, что служит им поддержкой.

На основании предшествующего рассуждения я по­этому считаю доказанным, что истинный разум не может желать для человека никакого другого состо­яния. кроме такого, в котором не только каждый отдельный человек пользовался бы самой неограни­ченной свободой развиваться из самого себя и совер­шенно своеобразно, но в котором и физическая при­рода не принимала бы никакой другой формы от руки человека, кроме той. которую ей каждый отдельный человек сам и произвольно может дать по мере своих потребностей и наклонностей. ограничиваясь толь­ко пределами своей силы и своего права. От этого по­ложения, по моему мнению, разум никогда не должен уступать более того, что необходимо для сохранения самого этого начала. На нем поэтому должна бы была всегда основываться всякая политика и в особенности ответ на те вопросы, о которых здесь идет речь.


[1] Именно на это указывает Руссо в «Эмиле».

 

ГЛАВА III

Переход к исследованию в собственном смысле. Разделение его. Забота государства о положительном, в особенности о физическом благе граждан

Выражаясь вполне общей формулой, можно было бы назвать полным объемом деятельности государства все то, что оно могло бы сделать для блага общества без нарушения выведенного выше начала; и отсюда не­посредственно вытекало бы дальнейшее положение, что должно быть отвергнуто всякое вмешательство го­сударства в частные отношения граждан во всех тех случаях, когда нет прямого нарушения прав одного из граждан кем-либо другим из них. В то же время необ­ходимо — ввиду полнейшего расследования предло­женного вопроса — точно рассмотреть, в частности, различные отделы обычной или возможной деятель­ности государства.

Именно: цель государства может быть двойная — оно может желать способствовать счастью или только стараться предотвращать зло, причиняемое либо при­родой, либо самими людьми. Если оно ограничивает­ся последним, то ищет только безопасности, и пусть мне будет позволено раз навсегда противопоставить эту безопасность всем остальным возможным целям государственной деятельности, обозначенным общим именем положительного блага граждан. Различие при­меняемых государством средств также изменяет объем его деятельности. Оно стремится достигнуть своих це­лей либо непосредственно, употребляя в дело принуж­дение (положительные приказы, запретительные за­коны и наказания), либо же посредством поощрения и примера, либо теми и другими средствами вместе, ста­вя граждан в положения, благоприятные для его це­лей, и как бы не допуская их действовать иначе; нако­нец, тем, что старается согласовать даже наклонности граждан с вышеназванными целями, действуя на умы и сердца. В первом случае государство определяет только некоторые отдельные действия граждан, во втором — большую часть их деятельности и в третьем, наконец, даже характер их и способ мышления. Поэтому влияние ограничения в первом случае ощутительно менее всего, частью потому, что здесь государству приходится вли­ять на источники, из которых проистекают различные действия людей, частью и потому также, что самая воз­можность подобного влияния требует большего числа мероприятий. Как бы между тем различны ни казались отдельные отрасли государственной деятельности, од­нако едва ли существует хоть одно государственное уч­реждение, которое не принадлежало бы одновременно нескольким из них. Безопасность и благосостояние, на­пример, тесно связаны друг с другом; забота же о без­опасности, определяя хотя бы отдельные действия, вли­яет и на весь характер, когда частым повторением од­ного и того же вызывает привычку. Поэтому очень трудно найти здссь распределение целого, приличное ходу исследования. Лучше всего, по-видимому, начать с рассмотрения вопроса: должно ли государство иметь в виду положительное благо нации или только ее безо­пасность, — и затем перейти к его отдельным меропри­ятиям, обращая внимание преимущественно на то, что им, главным образом, служит целью и что будет их по­следствием; в то же время, рассматривая обе вышеназ­ванные цели, необходимо исследовать и средства, кото­рыми государство имеет право пользоваться.

Поэтому я и говорю здесь об общем стремлении го­сударства поднять положительное благосостояние на­ции; о заботе его увеличить население страны и мате­риально поддержать жителей, частью прямо посредст­вом благотворительных учреждений, частью косвенно посредством содействия земледелию, промышленности и торговле; обо всех финансовых и монетных операци­ях, запретительных ввозных и вывозных тарифах и т.д., и т.п., поскольку они имеют вышеназванную цель; на­конец, о всех учреждениях для предупреждения или ис­правления вреда, произошедшего от причин, стоящих в зависимости от природы, одним словом, о каждом государственном учреждении, имеющем целью под­держать или содействовать физическому благу нации. Нравственному благу содействуют чаще всего не ради него самого, а больше ввиду посторонней цели, именно ввиду безопасности, поэтому я и перейду к этой сторо­не вопроса только впоследствии.

Я пришел к заключению, что все названные учреж­дения имеют вредные последствия и не соответствуют истинной политике, исходящей из высших, но всегда человеческих точек зрения.

1. Дух правительства всегда господствует в каждом из подобных учреждений; но как бы ни был мудр и бла­готворен этот дух, он тем не менее приводит к однооб­разию и навязывает нации чуждый ей способ действия. Люди приобретают в этом случае богатства в ущср>б своим силам, вместо того чтобы соединяться в обще­ства для развития этих сил, хотя бы при этом и терялось исключительное обладание имуществом и пользование им. Разнообразие, происходящее от союза многих, есть величайшее благо, даваемое обществом, и это разнооб­разие, несомненно, теряется по мерс государственного вмешательства. В этом случае уже нет сочленов одной нации, живущих вместе одной жизнью, а есть только отдельные подданные, находящиеся в известном со­отношении с государством, т.е. с тем духом, который господствует в его правительстве, — в таком соотно­шении, при котором подавляющая власть государства препятствует свободному проявлению сил. Одинако­вые причины одинаково влияют. Чем больше государ­ство содействует достижению известных целей, тем од­нообразнее становится не только деятельность, но и результат ее. Но это-то и составляет прямую цель го­сударства. Оно желает благосостояния и спокойствия. Но как то, так и другое достигается тем легче, чем ме­нее столкновений между отдельными единицами.

Между тем человек имеет целью и должен иметь целью нечто совершенно иное — именно разнообразие и деятельность. Только таким образом достигается развитие многосторонних и сильных характеров; не­сомненно ито, что еще ни один человек не пал настоль­ко низко, чтобы предпочесть благосостояние и счастье величию. Кто же так рассуждает за других, того мож­но с полным правом подозревать в том, что он не знает человечества и хочет превратить людей в машины.

2. Второе вредное последствие заключается в том, что эти положительные государственные учреждения ослабляют силы нации. Посредством формы, исходя­щей из самодействующей материи, сама материя при­обретает более полноты и красоты, ибо она есть не что иное, как союз того, что раньше находилось в борьбе. Союз, для которого необходимо постоянное нахожде­ние новых точек соприкосновения — следовательно, как бы множество новых открытий, — союз, кото­рый постоянно укрепляется соответственно большему предшествующему различию. Но, с другой стороны, форма, даваемая материи извне, уничтожает ее. Пото­му что ничто (форма) подавляет тут нечто (содержа­ние). Все в человеке есть не что иное, как организа­ция. То, что должно в нем преуспевать, должно быть в нем посеяно. Всякая сила предполагает энтузиазм, и весьма мало влияний могут поддерживать этот эн­тузиазм сильнее, чем сознание, что предмет его со­ставляет настоящую или будущую собственность че­ловека. Но собственностью своей человек почитает не столько то, чем он обладает, сколько то, что он дела­ет, — и рабочий, обрабатывающий сад, есть в более истинном смысле его собственник, чем праздный бо­гач, которому сад принадлежит. Может быть, пока­жется, что это рассуждение слишком обще, чтобы воз­можно было применить его к действительности. Мо­жет даже показаться, что умственные силы, а через их посредство культура и характер вообще возвыша­ются благодаря развитию многих наук, которыми мы преимущественно обязаны этим и подобным учреж­дениям государства, которое одно имеет возможность предпринимать опыты в больших размерах. Однако не каждое обогащение ума помощью знания ведет за собой непосредственно облагораживание хотя бы даже одной умственной силы. Но если это в действитель­ности и случается, то подобное влияние не распро­страняется на всю нацию, а ограничивается преиму­щественно тою частью ее, в руках которой находит­ся правление. Вообще же нужно признать, что разум человека, как каждая другая из его сил, развивается только благодаря собственной деятельности, собст­венной изобретательности или собственному пользо­ванию чужими изобретениями. Государственные ме­роприятия всегда более или менее сопряжены с при­нуждением, но и в том случае даже, когда его нет, они слишком приучают человека более ожидать чужого поучения, чужого руководства, чужой помощи, неже­ли самому искать для себя исхода. Почти единствен­ный способ, которым государство в состоянии поучать граждан, заключается в следующем: оно может объ­явить что-нибудь лучшим и как бы результатом сво­их изысканий и заставить граждан принять это либо непосредственно — с помощью закона, либо опосре­дованно — с помощью какого-нибудь связывающе­го постановления; далее, оно может поддерживать это лучшее своим авторитетом и привлечь нацию к при­нятию его посредством наград или других поощрении; наконец, оно может рекомендовать это лучшее на ос­новании разных доводов. Но по какому бы из этих пу­тей ни пью государство, оно тем не менее удаляется от лучшего способа истинного научения; этот же послед­ний заключается, бесспорно, в предложении всевоз­можных решений задачи, для того чтобы человек мог самостоятельно избрать то решение, которое наибо­лее прилично для данного случая, или — еще лучше — дошел бы до этого решения единственно при помощи надлежащего изложения всех препятствий.

Этому методу государство может следовать по от­ношению к взрослым гражданам только отрицатель­но, т.е. предоставляя им свободу, которая одновремен­но создает препятствия и вместе с тем порождает силу и умение устранять их. Положительный же метод применим лишь к подрастающему поколению при по­мощи настоящего национального воспитания. Мы впо­следствии пространнее рассмотрим возражение, кото­рое здесь легко может быть сделано, именно, что при исполнении тех задач, о которых здесь идет речь, го­раздо важнее, чтобы дело вообще было сделано, чем чтобы тот, кто его исполняет, извлекал из него для себя поучение, — т.е. важнее, например, чтобы поле было хорошо обработано, чем чтобы земледелец был самым умелым хозяином.

Но еще более страдают от слишком усиленной за­ботливости государства энергия действия вообще и нравственный характер. Это едва ли нуждается в даль­нейших доказательствах. Кем часто и много руково­дят, тот легко доходит до того, что как бы доброволь­но жертвует остатком своей самодеятельности.

Он считает себя освобожденным от той заботы, ко­торую видит переданной в чужие руки, и думает, что для него достаточно ожидать извне руководства и сле­довать ему. Через это нарушается правильность его представления о заслуге и вине. Идея первой не оду­шевляет его, и мучительное чувство последней охва­тывает его все реже и реже, так как он гораздо легче сваливает ее на свое положение и на того, кто создал это положение. Если при этом случится, что он не бу­дет почитать цели государства за вполне чистые, а бу­дет думать, что оно имеет в виду не одну его пользу, но в то же время и какую-нибудь чуждую, побочную цель, то пострадает не только его сила, но и достоинство его нравственной воли. Он будет считать себя свободным от всякой обязанности, которую бы государство не пря­мо и ясно наложило на него, и от всякого необходимого улучшения своего собственного положения; причем он иногда даже может бояться подобного улучшения как нового случая, которым государство могло бы восполь­зоваться. Даже законы государства он будет стараться насколько возможно обойти и будет считать себя в вы­игрыше каждый раз, когда ему это удастся. Если мы вспомним, что у немалой части нации законы и поста­новления государства определяют как бы весь объем ее нравственности, то не произведет ли подавляюще­го впечатления тот факт, что одни и те же уста предпи­сывают иногда священнейшие обязанности и высказы­вают самые произвольные распоряжения, обеспечивая исполнение и тех и других весьма часто одинаковыми наказаниями. Не менее очевидным образом отражается вышеназванное вредное влияние на отношениях граж­дан между собой. Насколько каждый уповает для са­мого себя на заботливую помощь государства, настоль­ко и, еще гораздо более, предоставляет он ей судьбу своих сограждан. Это же ослабляет взаимное участие граждан, ослабляет и желание их помогать друг другу. Общественная помощь всего сильнее там, где наибо­лее живо чувство, что все зависит от нее одной: опыт показывает, что именно угнетенные, как бы заброшен­ные правительством части народа всегда наиболее тес­но связаны между собой. Там же, где граждане равно­душны друг к другу, там и супруг холоднее к супругу и отец семейства к семье.

Предоставленные сами себе во всех своих дейст­виях и предприятиях, лишенные всякой посторонней помощи, которой они не сами бы достигли, люди, ко­нечно, часто по своей вине или безвинно впадали бы в несчастье или в затруднения. Но счастье, предопре­деленное человеку, не может быть иным, чем то, ко­торого он достигает при помощи собственной силы; а вышеназванные положения именно и изощряют ра­зум и образуют характер. Там, где государство устра­няет самодеятельность слишком значительным вме­шательством, — там рязве не встречается подобных зол? Они возникают и там и предоставляют человека, уже привыкшего полагаться на чужую силу, гораздо более безнадежной судьбе. Насколько борьба и де­ятельный труд облегчают несчастье, настолько же и даже в большей степени делает его тяжелым безнадеж­ное и, быть может, обманчивое ожидание. Даже в са­мом счастливом случае государства, о которых я здесь говорю, слишком часто похожи на врачей, поддержи­вающих болезненное состояние и отдаляющих смерть. До того времени, пока появились врачи, люди знали только здоровье или смерть.

3. Все, чем занимается человек, будь оно назначено хоть только для посредственного или непосредствен­ного удовлетворения физических потребностей или во­обще для достижения внешних целей, теснейшим об­разом связано с внутренним чувством. Часто рядом с внешней целью есть еще и внутренняя, и весьма не­редко эта последняя, в сущности, главным образом и имеется в виду, между тем как первая только по необ­ходимости или случайно связана с ней. Чем большей цельностью обладает человек, тем свободнее исходит внешнее занятие, избранное им, из его внутреннего су­щества; и тем чаще и теснее связывается это внешнее занятие с внутренней его жизнью там, где выбор его был обставлен затруднениями. Поэтому цельный, пол­ный внутреннего содержания человек во всех положе­ниях остается цельным и содержательным; поэтому же и развитие его достигает высокой степени совершен­ства при образе жизни, согласном с его характером.

Так, может быть, из всех крестьян и ремесленников могли бы выработаться «художники», т.е. люди, кото­рые любили бы свое занятие ради него самого, улуч­шали бы его с помощью самостоятельно направленной силы и самостоятельной изобретательности и воспиты­вали бы этим свои интеллектуальные силы, облагора­живали бы свой характер и увеличивали бы свои на­слаждения. Таким образом, человечество облагоражи­валось бы именно теми вещами, которые теперь — как ни прекрасны они сами по себе — так часто, одна­ко, служат к его унижению. Чем больше человек при­вык жить среди идей и нравственных впечатлений, чем значительнее и тоньше его умственная и нравствен­ная сила, тем более стремится он избирать только та­кие внешние положения, которые удовлетворяли бы внутреннюю сущность человека, или же, по крайней мере, старается извлечь такое удовлетворение из тех положений, в которые ставит его судьба. Неизмерима выгода, которую человек получает в смысле величия и красоты, когда он непрестанно стремится к тому, что­бы его внутреннее существо занимало всегда первое место, чтобы оно было первым источником и послед­ней целью всякой деятельности, а все телесное и вне­шнее служило бы им только оболочкой и орудием.

Не замечателен ли, например, в истории харак­тер, который развивает в народе спокойное занятие земледелием. Труд, посвящаемый им земле, и жатва, которой земля вознаграждает его, сладко приковы­вают земледельца к его полю и очагу; участие в бла­гословенном труде и общее потребление добытого связывают каждую семью узами любви, из которых не вполне выключен даже работающий вместе вол. Зерно, которое должно быть посеяно и собрано, еже­годно возвращается, и жатва редко обманывает на­дежду земледельца; это делает его терпеливым, пол­ным доверия и бережливости; дары, получаемые не­посредственно от природы, постоянно возникающее чувство, что хотя рука человека и должна рассеивать зерно, но не от нее рост и урожай, вечная зависимость от благоприятной и неблагоприятной погоды поселя­ют в душе то полное боязни, то радостное сознание высших сил, порождает попеременно то страх, то на­дежду и ведет к молитве и благодарности; живая кар­тина простейшего величия, ненарушимого порядка и благотворной щедрости возвышает душу, смягчает ее и внушает ей радостную покорность нравственности и закону. Всегда привычный к производительному тру­ду, а не к разрушению, земледелец миролюбив, далек от желания наносить обиды или мстить, но исполнен сознания оказанной ему несправедливости в случае ничем не вызванного нападения и одушевлен непо­колебимым мужеством в борьбе с нарушителем мир­ного спокойствия его жизни.

Несомненно, однако, что свобода есть необходи­мое условие, без которого даже такое занятие, куда человек вкладывал бы всю свою душу, не в состоя­нии оказать подобного благодетельного влияния. Что избрано не самим человеком, в чем он даже только стеснен или руководим, то не переходит в его суще­ство, но вечно остается ему чуждым и совершается им в действительности не с помощью человеческой силы, а лишь посредством механической ловкости.

Древние, преимущественно греки, почитали вред­ным и бесчестящим всякое занятие, которое, развивая лишь телесную силу, имело целью не внутреннее раз­витие, а приобретение внешних благ. Самые человеч­ные философы их одобряли поэтому рабство как бы ради того, чтобы этим несправедливым и варварским средством обеспечить за одной частью человечества высшую силу и красоту, принося ей в жертву другую часть того же человечества. Но заблуждение, лежащее в основе всего этого рассуждения, легко указывается разумом и опытом. Каждое занятие в состоянии обла­городить человека, дать ему определенный и достой­ный его образ. Все дело в том, как совершается дан­ный труд. Можно принять за общее правило, что каж­дое занятие имеет благодетельное влияние, пока оно само и употребляемая на него энергия, главным обра­зом, одушевляют человека; оно становится менее бла­годетельным и, напротив, часто даже вредным, если больше обращено внимания на результат, к которо­му оно ведет, а на самую деятельность смотрят лишь как на средство. Все, что привлекательно само по себе, возбуждает уважение и любовь, между тем как то, что служит лишь средством для достижения каких-нибудь выгод, вызывает только жажду приобретения; но че­ловек, питая к чему-либо чувства уважения и любви, облагораживается в такой же мере, в какой жажда при­обретения подвергает его опасности унизиться. Когда государство высказывает ту положительную заботу, о которой здссь идет речь, то оно может иметь в виду только результаты; ради этих последних оно и выраба­тывает правила, выполнение которых наиболее обеспе­чивает усовершенствование названных результатов.

Эта ограниченная точка зрения приносит наиболь­ший вред там, где истинная цель человека, касаясь лишь нравственных или умственных сторон, имеет в виду са­мое дело, а не его последствия, и где эти последствия только по необходимости или случайно связаны с де­лом. Все сказанное справедливо относительно научных исследований, религиозных мнений, всех людских со­юзов, и в особенности относительно брака как самого естественного из них и самого важного сколько для от­дельного человека, столько и для государства.

Союз лиц обоего пола, основанный именно на по­ловом различии (такое определение брака может быть всего правильнее), легко представить себе настоль­ко же разнообразным, насколько разнообразны взгля­ды на это различие и на проистекающие из него на­клонности сердца и цели разума; для каждого чело­века весь его нравственный облик и преимущественно сила и характер его ощущений скажутся в этих взгля­дах. Преследует ли человек более внешние цели или старается более о развитии своего внутреннего суще­ства? Деятельнее ли его ум или его чувство? Живо ли он увлекается и быстро охладевает или медленно при­вязывается и остается верным? Будут ли узы, которые он заключает, слабее или теснее? Сохраняет ли он бо­лее или менее самостоятельности и в теснейшем сою­зе?.. Все эти условия и бесконечное множество других изменяют так или иначе его отношения в супружеской жизни. Как бы, однако, ни складывалась эта послед­няя, но влияние ее на сущность человека и его счастье неоспоримо: высшее совершенствование или ослабле­ние его нравственного существа зависит большей час­тью от того, удастся ему или нет попытка найти или создать действительность согласно его внутреннему настроению. Особенно сильно это влияние на самых ценных, впечатлительных и отзывчивых людей, от­личающихся нежностью, глубиной и прочностью чув­ства. К числу подобных людей можно с полным пра­вом отнести вообще скорее женщин, нежели мужчин, и поэтому характер первых зависит по преимуществу от рода семейных отношений в данной нации.

Женщи­на, при настоящих условиях жизни почти совершенно свободная от всякой внешней деятельности, занятая почти исключительно таким образом, что ее внутрен­нее «я» остается предоставленным самому себе, более сильная тем, чем она может быть, чем тем, что может совершить, способная выразить большее внутренним чувством, чем высказанной мыслью, при более нежном телосложении, более оживленном взгляде, более трогательном голосе, богаче одаренная способностью са­мого непосредственного ощущения и наиболее сдер­жанного его выражения, предназначенная более ожи­дать и воспринимать, чем действовать по собственной инициативе, сама по себе более слабая и сильнее привя­зывающаяся, но не вследствие этой слабости, а из ува­жения к чужому величию и силе, в союзе непрестан­но стремящаяся вместе с тем существом, к которому привязалась, воспринимать, развивать в ссбс самой воспринятое впечатление и возвращать его таким об­разом преобразованное, в то же время более одушев­ленная тем мужеством, которое дается чувством люб­ви, и сознанием такой силы, которая не столько велика в непосредственном сопротивлении, сколько в умении переносить страдание, — женщина, говорю я, в сущ­ности ближе к идеалу человека, нежели мужчина; и если верно, что она реже достигает этого идеала, чем мужчина, то это происходит, может быть, только пото­му, что везде труднее идти по прямой и крутой дороге, чем окольным путем. Нужно ли упоминать о том, на­сколько страдает от несоответственных внешних усло­вий внутреннее «я» существа, столь чувствительно­го и столь цельного, поддающегося, следовательно, каждому влиянию, причем это влияние охватывает не одну какую-нибудь его часть, но все целое. И, однако, от правильного развития женского характера зависит в обществе так бесконечно много.

Если верно, что каждый род совершенства выра­жается одной известной категорией существ, то мож­но сказать, что женский характер хранит в себе всю со- крювищницу нравственности. «Мужчина стремится к свободе — женщина к нравственным устоям»1.

И если по этому глубоко и искренно прючувствованному выражению поэта мужчина старается расши­рить внешние пределы, которые задерживают его ду­ховный рост, то заботливая рука женщины воздвигает благотворные внутренние границы, без которых силы человека не могли бы достигнуть высшего совершен­ства; она в этом случае действует тоньше, нежели муж­чина, потому что сильнее и глубже его живет внутрен­ней жизнью, яснее понимает разнообразные челове­ческие отношения, одарена большей интенсивностью чувств и избавлена от необходимости умничанья, ко­торое так часто затемняет истину.

1 Гёте И. В. Торквато Τ ас со. II. 1.

 

Если бы оказалось необходимым, то в истории лег­ко было бы найти подтверждение вышеизложенного положения и того взгляда, что нравственная сила на­родов везде находится в теснейшей связи с уважени­ем к женщине.

Из всего предыдущего следует, что влияние брака так же разнообразно, как и характер отдельных лич­ностей; поэтому крайне вредно, когда государство ста­рается определить путем закона характер союза, столь тесно связанного в каждом данном случае с личными особенностями, или же когда оно с помощью распоря­жений ставит этот союз в зависимость от чего бы то ни было, помимо чувства привязанности. Это тем бо­лее верно, что все государственные определения по­добного рода имеют преимущественно в виду одни только последствия брака, как то: увеличение наро­донаселения, воспитание детей и т.д. Однако можно доказать, что те же результаты достигаются при выс­шей заботе о лучшей внутренней жизни. Тщательно произведенные наблюдения доказали, что неразлуч­ный, продолжительный союз одного мужчины с од­ной женщиной наиболее благоприятен для умножения народонаселения, и нужно признать, что никакой дру­гой союз не может возникнуть при истинной, естест­венной и неизменной любви. Подобный союз мужчи­ны с женщиной не создает никаких других отноше­ний, кроме тех, которые вытекают из наших понятий о нравственности и предписываются законом, как то: рождение детей, воспитание их, совместная жизнь и, частью, общность имущества, ведение внешних дел от­цом семейства, управление домашним хозяйством жен­щиной. Ошибка, по-моему, заключается в том, что за­кон обязывает к подобным отношениям, между тем как они могут возникать только вследствие склонности, но не внешних распоряжений; поэтому там, где принуж­дение или руководство противоречит склонности, эта последняя еще менее идет по правильному пути. Я на­деюсь, что мне будет позволено решить данный вопрос лишь на основании вышеприведенных доводов, хотя я говорю здесь не о браке вообще, а упоминаю о нем лишь для указания одного из частных вредных послед­ствий, проистекающих от ограничительной деятельно­сти государства. Я думаю, что государство должно не только сделать брачные узы свободнее и шире, но что деятельность его должна быть совершенно отстранена от брака. Этот род союза должен быть вполне предо­ставлен свободной воле личностей и поставлен в зави­симость лишь от заключаемых ими разнообразных до­говоров как вообще, так и в их видоизменениях.

Бо­язнь, что через это нарушатся все семейные отношения или даже вообще явится препятствие к их возникно­вению (как бы ни основательна она была при тех или других местных условиях), не остановила бы меня, так как я имею в виду природу человека и свойства госу­дарства в общем. Опыт нередко доказывает, что там, где закон освобождает, нравственное чувство связы­вает. Идея внешнего принуждения вполне противна такому союзу, который, как брак, основан исключи­тельно на взаимной склонности и чувстве внутреннего долга; и последствия принудительных мер в этом слу­чае отнюдь не соответствуют намерению.

Забота государства о положительном благе граждан вредна еще и потому, что направлена на смешанную массу и вследствие этого вредит от­дельной личности своими мероприятиями, кото­рые применимы к каждому отдельному лицу толь­ко со значительными погрешностями.

Она препятствует развитию индивидуально­сти и своеобразности человека… в нравственной и вообще практической жизни в том случае, когда он следует тем началам, которые одни составляют глав­ную основу права, т.е. постоянно стремится к выс­шему и своеобразнейшему развитию самого себя и других, везде руководствуется этой чистой целью и подчиняет ей всякий другой интерес без примеси ка­ких бы то ни было чувственных побуждений. Но все стороны, которые может развивать в себе человек, на­ходятся в удивительно тесной связи; и если уже в ум­ственном мире эта связь хотя не теснее, но, во всяком случае, яснее и заметнее, чем в физическом, то она еще гораздо более заметна в мире нравственном. Поэтому люди должны вступать в союзы друг с другом не для того, чтобы терять своеобразность, но чтобы избе­гать обособленности и исключительности; союз дол­жен не превращать одно существо в другое, а как бы давать одному доступ к внутреннему миру другого; то, что каждый сам по себе имеет, он должен сравни­вать с тем, что получает от других, и сообразно с этим изменять свое, не позволяя ему, однако, подавлять­ся чужим. Как в умственной сфере никогда истина не борется против истины, так и в сфере нравственно­сти никогда не происходит борьбы между чувствами, действительно достойными человека; тесные и в то же время разнообразные союзы самобытных характеров поэтому также необходимы для уничтожения того, что не может существовать совместно и само по себе не ведет к великому и прекрасному; необходимы подоб­ные союзы и для того, чтобы сохранять, воспитывать и возбуждать к новому и более прекрасному разви­тию те внутренние стороны человека, существование которых остается не нарушенным. Поэтому мне ка­жется, что непрестанные стремления постичь внут­реннюю своеобразность другого, пользоваться ею и воздействовать на нее, испытывая при этом глубо­кое и искреннее уважение к ней как особенности сво­бодного существа, должны лечь в основу обществен­ных отношений. При этом уважение к чужой лич­ности может допустить только одно, именно, чтобы каждый искренне высказывался перед другим, созда­вая этим возможность сравнения между собою и им.

К сожалению, к общественным сношениям люди от­носятся весьма легко и даже с пренебрежением. Это пренебрежение можно извинить тем, что неделовые встречи с людьми должны быть отдохновением, а не полным труда занятием и что, к сожалению, от мно­жества людей невозможно заимствоваться хотя бы одной какой-нибудь поучительной или замечатель­ной особенностью. Тем не менее каждый человек дол­жен был бы иметь достаточно самоуважения, чтобы не искать другого отдохновения, кроме того, которое представляется заменой одного интересного занятия другим и именно таким, которюе не оставляет его бла­городнейших сил в бездействии. Каждый должен бы был иметь в то же время достаточно уважения к че­ловечеству, чтобы не считать ни одного из его членов вполне неспособным принести пользу другому или са­мому измениться к лучшему под влиянием другого. Менее всего, однако, должен это упускать из виду тот, кто избрал предметом своей деятельности управление людьми. Следовательно, так как государство при по­ложительной заботе хотя бы только о внешнем и фи­зическом благе, всегда тесно связанном с внутренним существом человека, не может не сделаться помехой для развития индивидуальности, то это составляет но­вую причину никогда не допускать подобной заботы, за исключением случаев крайней необходимости.

Таковы приблизительно вреднейшие последствия заботы государства о положительном благе граждан, последствия, которые связаны преимущественно с из­вестным видом проявления этой заботы, но которые и вообще, по моему мнению, отделить от нее нельзя. Я хотел в настоящее время говорить только о забо­те государства по отношению к физическому благу: мне кажется, что я везде исходил из этой точки зре­ния и стрюго отделял все, что относится только к од­ному нравственному благу. Однако я упоминал уже в начале, что рассматриваемый предмет сам по себе не допускает точного обособления различных своих сто­рон, — пусть это и послужит мне извинением в том случае, если многое из вышеприведенного рассужде­ния окажется относящимся вообще ко всей положи­тельной заботе государства о благе граждан. Я, одна­ко, до сих пор принимал, что государственные учреж­дения, о которых я здесь говорю, уже действительно установлены; поэтому я должен еще упомянуть о не­которых препятствиях, преимущественно являющих­ся при самом установлении их.

6. Очевидно, что при этом установлении всего необхо­димее взвесить предполагаемые выгоды и сравнить их с неудобствами, и в особенности с ограничением свобо­ды, всегда имеющим место в этом случае. Однако та­кое сравнение всегда затруднительно, и если бы хотели привести его полным и точным образом, то оно, может статься, оказалось бы совершенно невозможным. Вся­кое ограничительное учреждение приходит в столкно­вение со свободным и естественным проявлением сил и вызывает множество новых отношений и последст­вий, количество которых невозможно и предвидеть, даже принимая в расчет только самый нормальный ход явлений и оставляя в стороне все какие бы только ни было важные и непредвиденные случайности, в кото­рых, однако, никогда нет недостатка.

Каждый, кто имел случай заняться высшей прави­тельственной деятельностью, знает из опыта, как не­велико число мер, в сущности зависящих от непосред­ственной, абсолютной необходимости, и сколькие из этих мер необходимы только относительно, посредс­твенно, находясь в зависимости от других, предшест­вовавших им мер. При этом становится необходимым гораздо большее число мероприятий, и именно таких, которые должны бы были служить для достижения главной цели. И такое государство не только нужда­ется в больших доходах, но требует более искусствен­ных учреждений для поддержания самой его политиче­ской безопасности, так как части его сами по себе ме­нее тесно связаны, и забота государства должна быть поэтому более деятельна. Отсюда проистекает рав­но затруднительный и, к сожалению, часто упускае­мый из виду вопрос: достаточны ли естественные силы государства для доставления ему всех необходимых средств? Если этот вопрос разрешается неправильно, то является полная неурядица и силы чрезмерно на­прягаются вследствие новых искусственных меропри­ятий — от этого зла страдают многие из современных государств, хотя и не исключительно по одной выше­указанной причине.

Здссь в особенности не следует упускать из виду одно вредное явление, близко касающееся человека него развития, именно: что самое ведение государственных дел усложняется η что для избежания путаницы необ­ходимо большее число частных учреждений и множе­ство лиц, посвященных этого рода деятельности. Но большинству этих последних приходится иметь дело только со знаками и формулами. Вследствие этого не только много умных людей лишаются возможности мыслить и многие руки, которые могли бы, при других условиях, заняться производительным образом, отры­ваются от настоящей работы, но даже самые умствен­ные силы людей страдают от этих частью пустых, час­тью односторонних занятий. Таким образом, нарожда­ется и разрастается новый способ заработка — ведение государственных дел; и этот заработок ставит государ­ственных слуг в гораздо большую зависимость от госу­дарства, платящего им жалованье, чем собственно от нации. Опыт неопровержимым образом доказывает, каковы дальнейшие вредные последствия, проистека­ющие из этого постоянного ожидания государственной помощи, именно: отсутствие самодеятельности, лож­ная гордость, бездеятельность и даже нищета. То же зло, из которюго проистекают все эти вредные влия­ния, в свою очередь вызывается ими. Лица, которые начали уже управлять таким образом государствен­ными делами, все более и более отвлекаются от самой сущности вещей и обращают внимание лишь на фор­му; они делают, может быть, иногда и существенные улучшения, но такие, однако, при которых сущность дела не принимается во внимание — причем эти улуч­шения часто идут даже во вред делу; вследствие это­го возникают новые формы, новые осложнения, часто новые ограничительные установления, отчего в свою очередь происходит, и очень естественно, увеличение числа слуг государства. Поэтому в большинстве госу­дарств с каждым десятилетием увеличиваются персо­нал государственных слуг и объем ведомств, а свобо­да подданных уменьшается. При таком управлении все, конечно, сводится к тщательнейшему надзору и к точнейшему и честнейшему исполнению обязанно­стей, так как возможность нарушать то и другое ста­новится все большей и большей. Поэтому и старают­ся (и не без основания) проводить все через наивоз- можно большее число рук и удалить даже возможность ошибок или злоупотреблений.

Но вследствие этого ве­дение дел становится почти совершенно механическим, а люди превращаются в машины; и настоящее умение и честность все уменьшаются по мере уменьшения до­верия. Наконец, вследствие этого же вообще теряется способность правильно судить о том, что важно и что не важно, что достойно уважения и что презренно, что заслуживает быть главнейшей и что является второсте­пенной целью. Это и не может быть иначе, так как за­нятия, о которых здесь идет речь, получают большое значение — и если государство хочет быть последова­тельным, должны получать таковое. И так как необхо­димость занятий этого рюда в свою очередь выкупает все неудобства многими бросающимися в глаза благо­творными последствиями, то я не останавливаюсь на этом вопрюсс и перехожу к последнему предмету, ко­торый мне остается рассмотреть и для которого все вышеприведенное могло служить лишь необходимым подготовлением, т.е. к изменению точки зрения вооб­ще, вызванному положительной заботой государства о гражданах.

7. Чтобы заключить эту часть исследования обоб­щением, основанным на важнейших соображени­ях, я прибавлю, что ради вещей пренебрегают людь­ми, рад и результатов — силами. Следуя этой системе, государство становится похожим на скученную мас­су безжизненных и живых орудий деятельности и на­слаждений, а не на совокупность действующих и на­слаждающихся сил. При пренебрежении самодеятель­ностью действующих существ, по-видимому, имелось в виду счастье и наслаждение. О счастье и наслажде­нии справедливо судит только ощущение наслаждаю­щегося; если поэтому вышеуказанный расчет и был бы верен, то он, во всяком случае, был бы противен че­ловеческому достоинству. Но как иначе объяснить то, что эта система, имеющая в виду только спокойствие, по собственной воле отказывается от высшего чело­веческого наслаждения как бы из опасения подверг­нуться страданию. Человек наслаждается всего более в те моменты, когда чувствует в себе высшее развитие своей силы и цельности. Конечно, в эти же самые мо­менты он ближе всего к величайшему страданию. Ибо за моментом напряжения может следовать только рав­ное напряжение — к наслаждению же или к лишени­ям направляет нас рука непобедимой судьбы. И хотя только чувство «высшего» одно заслуживает в чело­веке название счастья, тем не менее и горе, и страдание могут видоизменяться. Внутренняя сущность человека является вместилищем счастья или несчастья, а она не изменяется с течением событии, которые захватыва­ют человека. Но упомянутая система ведет, по мое­му мнению, только к бееплодному стремлению избе­жать страдания. Тот, кто поистине понимает наслаж­дение, переносит и страдание, которое настигает и того, кто стремится его избегнуть; он непрестанно радует­ся спокойному ходу судьбы; он восторгается величием, где бы ни созерцал его — будь это при возникновении чего-либо нового или при разрушении старого. Таким образом, он может дойти даже до того, что будет по­читать наслаждением тс ощущения, которые человек испытывает в момент собственного уничтожения; по­добные настроения являются, однако, у немечтателей лишь в редкие минуты.

Может быть, меня обвинят в том, что я преувеличил перечисленные здесь вредные последствия; но я дол­жен был выставить полное действие вмешательства го­сударства, о котором здесь идет речь; само собою разу­меется, что эти вредные последствия весьма различны, смотря по степени и роду самого вмешательства. Во­обще я позволю себе выразить желание, чтобы чита­тель не сравнивал с действительностью встречающи­еся в этом сочинении обобщения. В действительности явление редко представляется во всей своей чистоте; но даже когда это и случается, то невозможно просле­дить быстроту этого хода. Между тем, даже допуская, что вред, о котором я говорю, был бы и не столь важен, я думаю, однако, что предлагаемая мной теория тем не менее могла бы принести громадную пользу, если бы ее применение было вполне возможно, в чем, однако, многое заставляет сомневаться. Ибо вечно деятельная, никогда не покоящаяся, присущая вещам сила борет­ся со всем, что ей враждебно, и содействует всему, что ей полезно; поэтому в высшем смысле слова верно, что даже самое ревностное старание принести вред никог­да не в состоянии сделать столько зла, сколько всегда и везде само по себе возникает добра.

Я бы мог здесь представить прекрасную противо­положную картину народа, пользующегося высшей и неограниченной свободой и полнейшим разнообрази­ем окружающих его условий. Я мог бы показать, как здесь должны появляться еще более прекрасные, вы­сокие и чудные формы разнообразия и оригинальнос­ти, чем даже в несказанно привлекательной древнос­ти, где своеобразность менее цивилизованного народа представлялась всегда более грубою, где с утонченнос­тью всегда возникала сила и даже богатство характе­ра и где при почти безграничном союзе всех наций и частей света даже самые элементы были, так сказать, многочисленнее. Я мог бы показать, насколько энер­гичней сделался бы человек, если бы каждый по от­дельности развивался самостоятельно; если бы, вечно окруженный прекрасными образами, он с неограни­ченной самодеятельностью, постоянно возбуждаемой свободой, претворял бы в себя эти образы. Внутренняя сущность человека могла бы тогда развиться до выс­шей утонченности и нежности; это сделалось бы его настоятельнейшей заботой, все физическое и внешнее перешло бы ею внутреннее, нравственное и умственное; связь, соединяющая обе эти природы в человеке, сде­лалась бы прочнее, так как ничто более не служило бы помехою свободному воздействию всех человеческих занятий на дух его и характер. Ни одного человека не приносили бы тогда никому и ничему в жертву. Каж­дый сохранял бы для себя всю данную ему природой силу, и каждого именно вследствие этого воодушевля­ла бы прекрасная готовность дать этой силе направ­ление, полезное для других. Каждый шел бы вперед в своей своеобразности, проявляя более разнообраз­ные и тонкие оттенки прекрасного человеческого ха­рактера; односторюнность сделалась бы все более и бо­лее редкою, так как вообще и всегда она есть послед­ствие слабости и духовной бедности. Каждый был бы вынужден перерабатывать себя, сообразуясь с дру­гими, вследствие необходимости поддерживать связь с ними, так как ничто не заставляло бы теперь этих других становиться подобными ему.

В таком народе, о котором я говорю, все силы и все руки без исключения трудились бы для возвели­чения человеческого существования и для усугубления человеческого счастья. Я мог бы, наконец, показать, что вследствие всего этого все человеческие воззрения были бы направлены в одну сторюну и отвлечены от вся­кой другой ложной или по крайней мерс менее достой­ной человечества конечной цели. В заключение я об­ратил бы внимание на то, что все эти благодетельные последствия указанного мной государственного устрой­ства, будучи распространены в народе, каков бы он ни был, уменьшили бы в значительной степени даже ужа­сы тяжелых постигающих человечество бедствий, кото­рых, конечно, никогда нельзя будет уничтожить впол­не, — я подразумеваю опустошения природы, вред, вытекающий из враждебных людских наклонностей, и довольствуюсь тем, что начертал противоположную картину; я нахожу достаточным набрасывать идеи, пре­доставляя их проверку более зрелому разуму.

Если я попытаюсь вынести конечные результаты из предыдущего, то основным началом этой части насто­ящего рассуждения должно быть следующее.

Государство должно воздержаться от всякой заботы о положительном благе граждан: оно не должно делать ни одного шага далее, чем необходи­мо для их безопасности друг от друга и от внеш­них врагов: ни для какой другой и,ели не должно оно стеснять их свободы.

Я теперь должен был бы перейти к средствам, при помощи которых деятельно выряжается подобная за­бота; однако так как эти средства далеко не соответ­ствуют моим личным убеждениям, то я считаю себя вправе умолчать о них. Я удовольствуюсь только об­щим замечанием, что существует множество различ­ных средств для ограничения свободы во имя общего блага. Эти средства могут быть прямые и косвенные, к числу прямых принадлежат законы, поощрения, на­грады. К косвенным относится то, например, что пра­витель, будучи сам значительнейшим собственником в стране, предоставляет отдельным гражданам приви­легии, монополии и т.п. Я прибавлю далее, что все эти средства ведут за собой вредные последствия, хотя бы и весьма различные по степени и характеру. Если бы здесь не было сделано возражения против того и дру­гого, то тем не менее может показаться странным же­лание воспретить правительству делать то, что дозво­лено каждому отдельному гражданину; именно: назна­чать награды и помогать гражданам в приобретении собственности. Если бы было возможно, чтобы го­сударство было и в действительности тем двойствен­ным лицом, которым оно представляется в отвлечен­ности, то здесь ничего нельзя было бы возразить. 3το было бы совершенно равносильно тому, как если бы частное лицо приобрело значительное влияние. Од­нако, не беря даже в расчет разницу между теорией и практикой, обратим внимание на то, что влияние част­ного лица может прекратиться вследствие конкурен­ции, раздробления имущества и даже самой смерти — т.е. явлений, не могущих встретиться по отношению к государству. Следовательно, основное начало, что государство не должно вмешиваться ни во что такое, что не касается исключительно безопасности граждан, остается в прежней силе; тем более что это начало под­тверждается отнюдь не теми только доказательствами, которые истекают из самой сущности принуждения. Побуждения, на основании которых действует частное лицо, также отличаются от побуждений государства. Когда, например, частное лицо назначает премии, ко­торые я принимаю за равносильные по своему влиянию с государственными (хотя этого и нет в действитель­ности), то оно делает это ввиду собственной выгоды.

Но вследствие постоянных сношении его со всеми ос­тальными гражданами и одинаковости их положений его выгоды находятся в тесном соотношении с их вы­годами или невыгодами и, следовательно, со всем их положением. Цель, которой он хочет достигнуть, под­готовлена уже до известной степени в настоящем и вследствие этого действует благодетельно. Мотивы государства, напротив, состоят из идей и принципов, при которых часто обманывает самый точный расчет; и если мотивы эти проистекают еще из частного по­ложения данного государства, то не следует забывать, что самое это положение может грозить благосостоя­нию и безопасности граждан и никогда не находится в точном соответствии с их положением. Если бы это­го зла не существовало, то, собственно говоря, дейст­вующим лицом являлось бы уже не государство и са­мая сущность настоящего рассуждения не допуска­ла бы его применения.

Но вышесказанное, так же как и все предыдущее рассуждение, исходило лишь из таких точек зрения, которые имели в виду силу человека как человека и его внутреннее развитие. Меня по справедливости можно было бы обвинить в односторонности, если бы я впол­не пренебрег результатами, которые так необходимы для того, чтобы эта сила могла вообще действовать. Поэтому здесь является вопрос: может ли все то, от чего мы хотим отстранить заботы государства, преус­певать без него и само по себе. Здесь было бы уместно рассмотреть отдельные рюды промыслов — земледе­лие, ремесла, торговлю и все остальное, о чем я здесь говорю вообще. Нужно было бы со знанием дела разо­брать и указать, какие вредные или полезные резуль­таты проистекают для этих промыслов из свободы и самодеятельности. Недостаток фактического знания препятствует мне, однако, взяться за подобное иссле­дование. Я, впрочем, не считаю этого даже необхо­димым для сущности дела. Тем не менее в хорошем и преимущественно историческом изложении подобное исследование представило бы ту значительную выго­ду, что распространило бы эти идеи и дало бы возмож­ность обсудить, осуществимы ли они; конечно, при этом пришлось бы во многом видоизменить их, так как уже существующее, действительное положение вещей едва ли допустило бы их полное и точное применение. Я довольствуюсь несколькими общими замечаниями. Каждое занятие, какого бы оно роду ни было, всегда лучше исполняется, если ему предаются ради него са­мого, а не ради его последствий. Это до того прису­ще природе человека, что обыкновенно то, что сна­чала избрано ввиду пользы, впоследствии становится привлекательным. Это про исходит лишь вследствие того, что для человека деятельность дороже облада­ния — деятельность в смысле самодеятельности.

Не­сомненно, что самый сильный и деятельный человек более всего и предпочел бы праздность вынужденному труду. Идея собственности также усиливается с иде­ей свободы; в то же время несомненно, что наиболее энергической деятельностью мы обязаны чувству соб­ственности. Вообще достижение высоких целей тре­бует единства организации. Это неоспоримо. То же самое необходимо, когда имеются в виду предупреж­дение и отвращение больших бедствий, голода, навод­нений и т.д. Но это единство достигается также и на­родными учреждениями, не только учреждениями го­сударственными. Отдельным частям нарюда и нарюду в целости должна быть только предоставлена свобода соединиться при помощи вольных договоров. Всегда будет существовать неоспоримое и существенное раз­личие между нарюдным и государственным учрежде­нием. Первое обладает только посредственной влас­тью, а второе прямой. При первом существует больше свободы в заключении, расторжении и вообще видоиз­менении союза. Весьма вероятно, что вначале все госу­дарственные союзы были не чем иным, как подобны­ми народными союзами. Но опыт указывает нам здесь, как вредно, когда к заботе о безопасности присоеди­няется стремление достигнуть еще каких-либо иных целей. Руководящий подобного рода делами должен ради безопасности обладать неограниченной властью. Но власть эта распространяется им и на все осталь­ное; и чем более учреждение удаляется от своего на­чала, тем более растет власть и тем более теряется па­мять о том, что составляло сущность основного сою­за; частное же учреждение в общем государственном стрюе сохраняет силу лишь постольку, поскольку оно высоко ценит эту сущность и старается поддержать уважение к ней.

Казалось бы, что уже и этого довода достаточно. Однако даже в том случае, если бы стрю- го держались основного договора и государственный союз был бы в теснейшем смысле нарюдным союзом, то и тогда воля отдельных личностей могла бы высказы­ваться лишь через выборных представителей; но пред­ставитель многих не может быть вполне верным вы­разителем мнении каждого отдельного лица, которое он представляет. А между тем все вышеприведенные доводы доказывают необходимость согласия каждого отдельного лица. Но это исключает решение по боль­шинству голосов; между тем нельзя себе представить иного решения общественных дел в таком государст­венном союзе, который был бы заключен ради обес­печения положительного блага граждан. Несогласным ничего другого не оставалось бы, как выделиться из общества, избегая таким образом подсудности ему, и отказаться от подчинения решению, принятому боль­шинством голосов.

Но подобный выход затруднен до невозможности, если выходить из этого общества — значит выделяться и из самого государствснногостроя. Далее, лучше, если ради частной, совершенно опре­деленной необходимости будет каждый раз заклю­чаться отдельный союз, чем если будут заключаться союзы более общие ввиду неопределенных будущих случаев. Наконец, союзы свободных людей образуют­ся среди нации с большими затруднениями. Это, ко­нечно, вредит достижению имеющихся в виду целей. В то же время несомненно, что более обширные сою­зы приносят менее пользы; однако не следует забы­вать, что вообще то, что возникает труднее, имеет так­же большую прочность, ибо здесь долго испытанные силы как бы теснее связываются между собою. Чем человек самодеятельнсе, тем он сильнее развивается.

В многочисленном союзе он слишком легко становит­ся орудием. Недостаток подобных союзов заключает­ся еще и в том, что часто форма заменяет в них сущ­ность дела, что всегда вредно для развития. Мертвый иероглиф не в состоянии воодушевить, как воодушев­ляет живая природа. Вместо примера я напомню здесь только об учреждениях для бедных. Что более них уби­вает всякое истинное сострадание, всякую полную на­дежды, но скромную просьбу, всякое доверие человека к человеку? Не презирал ли бы всякий такого бедня­ка, который согласился бы просуществовать спокой­но и удобно в течение года в больнице и не предпочел бы, перенеся всякие бедствия, встретить не небрежно бросающую милостыню руку а полное участия сердце. Итак, я допускаю, что мы не сделали бы тех быстрых успехов, которые совершены в течение последних сто­летий, если бы человечество не трудилось совместно и, так сказать, огромными массами; но при этом я под­разумеваю лишь быстрые успехи. Тем не менее плод хотя и медленнее, но созрел бы. И разве он не был бы прекраснее? Я думаю поэтому отстранить это возра­жение. Еще два других остается рассмотреть впослед­ствии, именно: возможно ли сохранение безопасности при отсутствии государственной заботы и не долж­но ли добывание средств, необходимых государству для его деятельности, повести к вмешательству госу­дарственных установлений в частные отношения от­дельных граждан.

ГЛАВА IV Забота государства об отрицательном благе граждан — об их безопасности

Никакие государственные союзы не были бы нужны, если бы зло, проистекающее из стремления людей пе­реступать законные границы и заходить в область чу­жого права[1], что ведет за собой раздоры, было сходно с физическим злом природы и со злом нравственным (в этом случае равнозначащим), проистекающим от из­бытка наслаждений или лишений либо от нарушения других необходимых условий существования, ведущих к саморазрушению. С первым боролся бы ум и пре­дусмотрительность людей — с последним мудрость, наученная опытом; и как бы то ни было, в каждом из обоих случаев с уничтожением зла была бы покончена и борьба. Поэтому вовсе нет необходимости в высшей, не терпящей противоречия власти, которая и пред­ставляет сущность понятия о государстве. Совершен­но иначе обстоит дело по отношению к раздорам меж­ду людьми; здесь, во всяком случае, требуется власть, подобная указанной выше. При раздорах одна борь­ба ведет за собой другую. Оскорбление требует мес­ти, а месть есть новое оскорбление. Поэтому тут не­обходимо найти такую месть, которая не допускала бы новой мести — и таковой именно является государст­венная кара; или же нужно такое решение, которое за­ставляло бы спорящие стороны успокоиться — именно решение судебное. Далее, никогда не представляется такой надобности в настоятельном поведении и неогра­ниченном повиновении, как когда дело идет о пред­приятиях человека против человека, будь это в смыс­ле противодействия внешнему врагу или для сохране­ния безопасности в самом государстве. При отсутствии безопасности человек не может ни развивать своих сил, ни пользоваться их плодами, потому что в отсутствии безопасности нет свободы. Но именно этого отдель­ный человек и не может достигнуть; затронутые, хотя и не вполне развитые нами доводы и опыт современных государств доказывают это. Государства эти связаны между собой многоразличными договорами и союзами, и страх могущего последовать наказания препятствует посягательствам их на взаимную безопасность, при­чем они находятся, конечно, в несомненно более бла­гоприятных условиях, чем те, среди которых живут от­дельные люди в естественном состоянии; тем не менее государства эти не пользуются даже той скромной до­лей безопасности, которая составляет достояние само­го ничтожного подданного при весьма посредственных правительственных учреждениях. Если поэтому в пре­дыдущих строках я старался исключить из круга госу­дарственной деятельности заботу о весьма многом, на том основании, что сами граждане могут удовлетворить имеющиеся в виду при этом потребности столь же хо­рошо и не опасаясь тех вредных последствий, которые ведет за собой государственная забота, то на том же основании я должен обратить теперь внимание на бе­зопасность отдельных граждан как на единственное[2], чего человек не может достигнуть исключительно по­средством своих личных сил. Я думаю поэтому, что имею право выставить здесь первое положительное ос­новное начало, которое будет впоследствии точнее оп­ределено и ограничено.


[1] Для тою, что я здесь выражаю распространенно, у греков было одно слово: Pleonexia (нлеонексня), д\я которого я, однако, ни в каком другом языке не нахожу вполне равнозначащего ныра- ження. Между тем можно было бы по-немецки сказать: Begierde noch mehr (а по-русски «жажда большего»); но эти слова не пе­редают в то же время мысли о «нарушении права», которая за­ключается в греческом выражении если и не в самом смысле сло­ва, то, во всяком случае, насколько мне кажется, в смысле посто­янною употребления его авторами. Можно было бы передать эту мысль лучше — во всяком случае, в отношении языка, хотя и не с равным объемом понятия, словом Übervorteilung.

[2] «Безопасность н личная свобода сугь единственные вещи, ко­торые изолированное существо не может само себе обеспечить» (Mirabeau. L’education publique. P. 119).

 

Сохранение безопасности как от внешних врагов, так и от внутренних междоусобий составляет исклю­чительную цель государства и единственный предмет его деятельности.

До настоящего времени я ограничивался отрица­тельным определением, что государство не должно простирать своей деятельности далее этих пределов.

Сказанное выше вполне подтверждается историей, так как у древних народов государи были не чем иным, как предводителями на войне или судьями в мирное время. Я говорю «государи». Я позволю себе здесь от­ступление: как бы это ни казалось странным, но имен­но в то время, когда люди обладали лишь весьма не­многим, знали и ценили только личную силу и счита­ли высшим благом неограниченное пользование ею; когда чувство свободы ставилось выше всего, история указывает нам лишь государей и монархические прав­ления. Таковыми были все государства Азии, древ­нейшей Греции и наиболее свободолюбивых племен Германии[1].

Додумываясь до причины этого явления, поневоле поражаешься истиной, что избрание именно монархи­ческой формы представляется доказательством выс­шей свободы избирающих. Сознание необходимости повелителя является, как сказано выше, только ког­да чувствуется необходимость в предводителе или су­дье. Наиболее целесообразным в этом случае будет один единичный предводитель или один судья. Забо­та о том, что этот единичный предводитель или судья может сделаться властителем, недоступна свободно­му человеку. Свободный человек даже не предчувст­вует возможности чего-либо подобного; он не допус­кает, чтобы какой-либо человек имел возможность по­работить его свободу, и ни в одном свободном человеке нс предполагается желания стать господином ему рав­ных. Только властолюбец, не могущий понять высо­кой красоты свободы, любит рабство, хотя сам не хочет быть рабом. Как нравственность возникла в противо­действие пороку, а теология — среси, так точно поли­тика возникла рядом с рабством. Конечно, из уст на­ших монархов, во всяком случае, текут не такие медо­вые речи, как из уст государей у Гомера и Гссиода[2]


[1] Reges (nam in terris nomen imperii id prim um luit) cet, sallusitius in Catilina. C. 2. Kata’rehas liapasa polis i lellas ebasileueto Dion. I lalicarr. Antiquit Rom. 1. 5. («Сначала всеми греческими юро­дами управляли государи…» и т.д.)

[2] «Кого на богами рожденных государей почтить дочери цели ко­го Зевса, на κοιό их взор обратится при em рождении, тому ок­ропляют они язык сладостной росой, и из em уст текут медовые речи. Д\я того царствуют разумные государи, чтобы спокойны­ми словами без труда направлять к миру народ, когда в собрани­ях его появляются раздоры».

 

ГЛАВА V Забота государства о безопасности от внешних врагов

Мне едва ли нужно было бы упоминать о безопас­ности против внешних врагов, если бы ясность основ­ной идеи не увеличивалась от ее последовательного приложения ко всем частным случаям. Это приложе­ние будет здесь тем полезнее, что я ограничусь рас­смотрением того влияния, которое войны имеют на ха­рактер нации, следовательно, той точкой зрения, кото­рая господствует во всем моем исследовании. Исходя из этой точки зрения война представляется мне од­ним из явлений, в высшей степени благодетельно дей­ствующих на развитие человечества, и мне прискорб­но, что она все более и более отступает на задний план. Война есть, конечно, ужасная крайность, при помо­щи которой деятельная нравственная сила закаляет­ся против опасности, труда и страданий; сила, кото­рая затем в человеческой жизни проявляется и видо­изменяется, придавая ей значение и разнообразие, без которых живость и восприимчивость становятся сла­бостью, а цельность теряет свой смысл.

Мне ответят, что наряду с войной существуют дру­гие средства подобного же рода: физические опасности при многих занятиях и опасности нравственные, ко­торые может встретить как твердый, непоколебимый государственный человек в своем кабинете, так и сво­бодный мыслитель в своей рабочей келье. Но я не могу освободиться от мысли, что, как все духовное, это есть только более тонкий цвет телесного. Ствол, на кото­ром этот цвет может распуститься, принадлежит про­шлому; но воспоминание о прошлом отступает все бо­лее назад, и число тех, на кого оно влияет, постоянно уменьшается в нации, и даже на них действие стано­вится все слабее и слабее. С другими родами деятель­ности, представляющими столько же опасности, как то: мореплаванием, горным делом и т.д., связаны идеи ве­личия и славы, столь присущие понятию о войне. И эти идеи в действительности нельзя назвать химерами. Они основаны на представлении о превозмогающей силе. Действия стихий стараются избегнуть, против них есть лишь одно средство — выносливость:

…с богами да не борется ни один человек[1].

Спасение не есть победа; то, что судьба благодетельно дарует и чем человеческое мужество или человеческая восприимчивость только пользуются, не есть плод или доказательство могущества. Во время войны каждый думает также, что право на его стороне, что он мстит за оскорбление. Но вообще человек, как в естествен­ном состоянии, так и при высшей цивилизации, ставит охранение своей чести выше накопления материаль­ных средств жизни.


[1] Гёте в стихотворении: Grenzen der Menschheit (Пределы челове­чества). II. S. 69. (Изд. 1840.)

 

Едва ли кто-нибудь подумает, что я ставлю смерть воина, павшего в битве, выше смерти мужественно­го Плиния или — чтобы назвать людей недостаточ­но оцененных — выше смерти Роберта и Пилатра дю Розье. Однако эти примеры редки, и кто знает, суще­ствуют ли какие-либо подобные помимо них. По от­ношению к войне я также не выбрал особенного благо­приятного примера. Но возьмем спартанцев при Фер­мопилах. Я спрашиваю каждого: как подобный пример должен действовать на нацию? Конечно, я знаю, что именно это мужество, это самоотвержение могут вы­сказаться в каждом положении жизни и действительно высказываются. Но можно ли осуждать обыкновенно­го человека, если самое живое проявление этих сил на­иболее увлекает его; и можно ли отрицать, что проявле­ния подобного рода действуют на огромное большин­ство людей. И при всем том, что бы ни говорили мне

0   зле худшем, нежели смерть, я не видел ни одного че­ловека, который вполне бы пользовался благами жизни и который, не будучи мечтателем, презирал бы смерть. Менее всего подобные люди встречались в древности, где сущность ставилась выше имени, настоящее выше будущего. То, что я здесь говорю о воинах, относится только к таким, которые не развиты подобно воинам Платонового государства; эти последние принимают жизнь и смерть за то, что они представляют в дей­ствительности; я же говорил о людях, которые, имея высшее благо в виду, рискуют этим высшим благом. Все положения, где сталкиваются крайности, имеют наибольший интерес и воспитательное значение. Но где же это встречается чаще, нежели на войне, здесь наклонности и обязанности человека и гражданина на­ходятся в постоянной борьбе, однако — в тех случаях, когда правое дело вооружало руку воина, — все эти столкновения вполне разрешаются.

Самые основания, по которым я почитаю войну бла­готворной и необходимой, уже указывают, как, по мо­ему мнению, государство может пользоваться ею. Дух, вызываемый войной, должен иметь возможность рас­пространяться на всех членов нации. Уже одно это го­ворит прютив постоянных армий. Сверх того, подобные армии и вообще новейшие способы вести войну, конеч­но, весьма далеки от идеала, который был бы полезней­шим для развития человека. Если вообще воину при­ходится, жертвуя своей свободой, как бы превратиться в машину, то он становится сю еще в гораздо большей мере при нашем способе ведения войны, при котором сила, мужество и ловкость отдельного лица имеют столь малое значение. Как же вредно должно быть, когда значительные части нации живут в мирное время этой жизнью машин, ввиду возможности войны, не только годы, но часто и в продолжение всей своей жизни?

Может быть, здесь более, нежели где-либо, име­ет место то, что имеется с усовершенствованием тео­рии человеческих предприятий, польза ихумсньшается именно для тех, кто принимает в них наиболее близ­кое участие. Нельзя отрицать, что военное искусство сделало невероятные успехи в новейшее время, но тем не менее столь же мало можно отрицать, что возвы­шенность характера воина сделалась реже, его выс­шая красота существует только в истории древности; во всяком случае — если бы вышесказанное показа­лось преувеличением — воинственный духу нас имел для нации часто одни вредные последствия, между тем как в древности мы чаще всего наблюдаем последст­вия столь благотворные. Одни наши постоянные армии вносят, если можно так выразиться, войну в лоно мира. Военное мужество почтенно только в связи с мирны­ми добродетелями; военная выправка только в связи с высшей любовью к свободе. Если отделить одно от другого — и как часто встречается подобное разделе­ние у воина вооруженного в мирное время, — то вы­правка вырождается в рабство, а мужество в зверство и необузданность.

При этом порицании постоянных армий я позволю себе напомнить, что говорю здесь о них не более, чем того требует моя настоящая точка зрения. Я далек от отрицания их великой и неоспоримой пользы, урав­новешивающей присущие им, как всему земному, не­достатки, которые иначе неудержимо повлекли бы их к погибели. Они суть часть целого, образовавшегося не на основании суетных планов человеческого разума, но созданного могучей рукой судьбы. Как они связаны со всеми остальными особенностями нашего времени, как они вместе с ним разделяют заслугу и вину добра и зла, которыми мы отличаемся, должна была бы вы­разить картина, на которой смелая рука, изобразив нас верно и разносторонне, осмелилась бы поставить нас рядом с древностью.

Мне очень не посчастливилось бы в изложении моих идей, если бы я возбудил в читателе мысль, что, по мо­ему мнению, государство должно от времени до вре­мени затевать войну. Пусть оно дает свободу и пусть соседнее государство пользуется подобной же свобо­дой. Люди всегда остаются людьми и никогда не те­ряют своих прирожденных, коренных страстей. Война возникнет сама собой; а если не возникнет, то, по край­ней мере, достоверно будет то, что мир не вынужден насилием и не вызван искусственным расслаблением; и тогда мир будет для нарюдов настолько же более благо­детельным даром, насколько мирный пахарь представ­ляет более прекрасный образ, чем кровожадный воин. И если представить себе прогрссс всего человечества из поколения в поколение, то достоверно, что после­дующие времена будут все более мирными и мирными. Но тогда мир будет проистекать из внутренних сил су­ществ, и люди сделаются более мирными, потому что станут свободными людьми. Любым годом европей­ской истории можно доказать, что в настоящее время мы пользуемся плодами мира, но не миролюбия. Че­ловеческие силы, безостановочно и непрерывно стре­мящиеся к деятельности, вступают либо в союз, либо в борьбу, когда встречаются одни с другими. Глав­ным образом, от нравственной утонченности их зави­сит, примет ли борьба образ войны или соревнования; и вобще тут может существовать множество оттенков.

Ввиду моей конечной цели я могу теперь извлечь из вышеизложенного рассуждения следующее поло­жение.

Государство никоим образом не должно способ­ствовать войне: если же она необходима, то оно также не должно ей и насильно препятствовать: оно должно предоставить полнейшую свободу вли­янию войны на дух и характер всей нации: глав­ным же образом государство обязано воздержаться от всяких положительных мероприятий, имеющих целью воспитать нацию для войны. Если некоторые из подобных мер бесспорно необходимы, как, напри­мер, военные упражнения граждан, то государство должно давать им такое направление, при котором в людях вырабатывались бы не только храбрость, ловкость и повиновение солдата, но и дух истинно­го воина или. лучше сказать, дух благородного граж­данина, всегда готового броситься в битву для за­щиты отечества.

ГЛАВА VI Забота государства о безопасности граждан друг от друга

Забота государства о внутренней безопасности граж­дан требует более глубокого и всестороннего изуче­ния — к нему я и перехожу теперь. Мне не кажется достаточным возложить в общем на обязанность госу­дарства заботу о поддержании безопасности; я, глав­ным образом, считаю необходимым определить осо­бенные границы этой заботы, и если бы это вообще оказалось невозможным, то по крайней мере разъяс­нить причины этой невозможности и указать те при­знаки, по которым возможно было бы определить эти границы в каждом данном случае. Уже самый неболь­шой опыт доказывает нам, что эта забота государ­ства может для достижения своей цели охватывать большие или меньшие области. Она может ограни­чиваться исправлением и наказанием совершивших­ся беспорядков.

Она может стремиться предотвра­тить их совершение и ввиду этого стремиться при­дать такое направление духу и характеру граждан, которое вело бы к той же цели. Самый объем средств, употребляемых государством, может быть различен. Можно просто разыскивать и карать посягательства на права граждан и на непосредственные права го­сударства; далее, рассматривая гражданина как су­щество, обязанное отдавать свои силы государству и поэтому вследствие уничтожения или ослабления этих сил, так сказать, лишающее государство как бы его собственности, можно также зорко следить за та­кими действиями, последствия которых простирают­ся только на само действующее лицо. Я все это со­единяю здесь в одно целое и говорю поэтому вообще о всех государственных учреждениях, установленных с целью достичь общественной безопасности. В то же время здссь выяснятся сами собой и те мероприятия, которые если и не везде имеют целью безопасность или направлены не к ней одной, однако тем не менее касаются нравственного блага граждан; выше я упо­минал о том, что самая сущность предмета не допус­кает точного разделения, все же названные установ­ления во всяком случае имеют целью главным обра­зом безопасность и спокойствие государства. Я при этом останусь верен тому пути, по которому шел и до настоящего времени. Именно: я прежде всего начинал с рассмотрения наибольшей возможной деятельно­сти государства и затем мало-помалу исследовал, что может быть от нее отброшено.

Теперь мне осталось только рассмотреть заботу о безопасности. При этом я буду опять действовать по тому же методу и поэтому рассмотрю ее сначала в самом обширном применении и затем при помощи постепенных ограничений дой­ду до тех начал, которые мне кажутся верными. Этот путь, может быть, покажется слишком медленным и пространным, и я охотно допускаю, что догматическое изложение потребовало бы метода совершенно проти­воположного. Но при методе, только исследующем, каков настоящий, можно по крайней мерс быть уве­ренным, что предмет был охвачен во всем своем объ­еме, что ничего не было упущено и что положения развиты именно в той последовательности, в которой они в действительности вытекают друг из друга. За последнее время настаивали особенно сильно на пре­дупреждении противозаконных действий и на приме­нении нравственных средств в государстве. Я же, ког­да слышу такие или сходные с этим требования, при­знаюсь, радуюсь, что подобное ограничение свободы у нас встречается все реже и реже и при настоящем положении почти всех государств становится все бо­лее и более невозможным.

Ссылаются на Грецию и Рим, но более точное зна­ние их государственного устрюйства скоро показало бы, как неверны подобные сравнения. И Рим, и Гре­ция были республиками: у них учреждения, подоб­ные выше указанным, служили опорой свободного государственного строя, наполнявшего граждан эн­тузиазмом, который, с одной стороны, заставлял ме­нее чувствовать вредное стеснение частной свобо­ды, с другой — не позволял энергии характера ста­новиться вредной. Далее, граждане этих государств вообще пользовались большей свободой, нежели мы, и если они жертвовали какой-либо се частью, то де­лали это ввиду другой деятельности, именно ввиду участия в управлении государством. В наших, боль­шей частью монархических, государствах все это со­вершенно иначе. Все нравственные средства, которые могли вообще применяться в древности: обществен­ное воспитание, религия, нравственные законы — все это у нас действовало бы слабее и приносило бы боль­ший вред. Далее, многое, что теперь приписывается влиянию ума законодателя, было действительно уже существующим народным обычаем, иногда, может быть, еще шатким и потому нуждающимся в санк­ции закона. Совпадение законов, установленных Ли- кургом, с образом жизни большей части некультур­ных народов уже мастерски указано Фергюсоном1 и так как высшая культура утончала понятия, то в на­ции удержалась не более, так сказать, как тень этих учреждений. Наконец, мне кажется, что человече­ство стоит в настоящее время на такой степени куль­туры, что может подняться выше только вследствие развития отдельных личностей; поэтому все учреж­дения, служащие помехой этому развитию и скучи­вающие людей в массы, теперь более вредны, неже­ли когда-либо.

Я начну с рассмотрения того нравственного сред­ства, которое наиболее глубоко захватывает жизнь общества. Уже на основании немногих вышеизложен­ных замечаний оказывается, что воспитание, установ­ленное и руководимое государством, может быть во многих отношениях опасно. В силу предыдущего рас­суждения все сводится, главным образом, к возмож­но более разностороннему развитию человека; обще­ственное же воспитание, даже если бы оно желало избежать ошибок и просто ограничилось бы назна­чением и содержанием преподавателей, всегда будет благоприятствовать определенной форме или шабло­ну.

1 Φерносон А. Опьгг истории гражданского общесгва. Μ.: РОС – СПЭ11, 2000. С. 138—155 (Раздел II. «О первобытных наро­дах в период, предшествующий появлению собственности»).

 

Здесь встречаются именно все тс вредные послед­ствия, которые более подробно выставлены в первой части настоящего исследования; мне остается лишь прибавить, что всякое ограничение становится вред­нее, когда относится к духовным сторонам человека; между тем ничто не требует более сильной индиви­дуализации, как воздействие на личность при воспи­тании, имеющем целью всестороннее развитие каж­дого отдельного человека. Нельзя отрицать полез­ных последствий оттого, что человек, выработанный выпавшим на его долю положением и обстоятельст­вами, становится сам деятельным в государстве; по­лезна далее и борьба, возникающая между тем по­ложением, которое государство отводит гражданину, и тем, которое он избирает для себя сам; борьба эта, с одной стороны, видоизменяет его, с другой — вы­зывает изменения в самом государственном устрюй- стве; подобные изменения, иногда с первого взгляда почти незаметные, совершаются почти во всех госу­дарствах сообразно изменениям народного характера.

Но по мере того как гражданин уже с детства выра­батывается в гражданина, подобное явление становит­ся слабее. Конечно, благотворно, если отношения че­ловека и гражданина, поскольку возможно, совпада­ют друг с другом, но действительная польза от этого существует лишь там, где от гражданина не требует­ся, чтобы он приносил в жертву какие-либо из суще­ственных человеческих свойств, где он может остать­ся человеком вполне. Доказать это составляет цель, к которой единственно стремятся все мысли, разви­ваемые мной в этом исследовании.

Но всякое благотворное влияние прекращается там, где человек приносится в жертву гражданину, ибо хотя тогда и исчезают вредные последствия борь­бы между обязанностями человека и гражданина, но в то же время человек теряет именно то, чего он же­лал достичь, вступая в государственный союз. По моему мнению, за человеком должно быть прежде всего обеспечено самое свободное образование, по возможности не имеющее никакого отношения к во­просам, касающимся положения гражданина. Только уже развитой таким образом человек должен был бы вступать в государство, и отношение его к учрежде­ниям этого последнего могло бы, так сказать, служить для них пробным камнем. Только при такой борьбе я с уверенностью ожидал бы улучшения государст­венного строя при помощи нации и не боялся бы вред­ного влияния гражданских учреждений на человека. Потому что, если бы последние были даже очень дур­ны, энергия человека не только ничего не потеряла бы, но могла бы только выиграть, противодействуя их ограничительному влиянию. Но это имело бы место только в том случае, если бы эта энергия раньше раз­вилась свободно. Ибо, какова же должна быть сте­пень энергии, способной сохраниться или увеличить­ся там, где ограничительные путы давили бы человека с самой юности. Но всякое общественное воспитание, каково бы оно ни было, видоизменяет человека изве­стным образом, так как в подобном воспитании всег­да преобладает и господствует правительственный дух и направление.

Там, где форма, по образцу которой стремятся вы­работать человеческий характер, уже определена и сама по себе если и одностороння, то тем не менее прекрасна, как это мы видим в древних государствах и, может быть, в настоящее время во многих респуб­ликах, — там не только выполнение легче, но и ре­зультат его менее вреден. В наших монархических го­сударствах такая определенная форма вовсе не суще­ствует — к немалому счастью для развития человека. К числу их преимуществ, хотя и связанных со многи­ми вредными последствиями, принадлежит, очевидно, следующее: именно то, что не приходится тратить для поддержания государственного союза столько челове­ческих сил, как в республиках, ибо в монархическом государстве этот союз должен рассматриваться толь­ко как средство. Только бы подданный слушался за­конов, наслаждался со своей семьей благосостоянием и занимался безвредной деятельностью — и государ­ству нет дальнейшего дела до рода его жизни. Здесь общественное воспитанно, которое всегда, хотя бы и неприметно, имеет в виду гражданина или подданного, а не человека (как частное воспитание), стремится не к тому, чтобы выработать определенные добрюдстс- ли или известный образ жизни, оно ищет как бы рав­новесия всех, так как ничто более этого не порождает и не поддерживает спокойствия, которюго именно эти государства более всего и стремятся достигнуть. По­добное стремление, как я уже пытался указать в дру­гом случае, либо приводит к остановке прогресса, либо ведет к ослаблению энергии, между тем как выра­ботка отдельных сторон, составляющая принадлеж­ность частного воспитания, ставя воспитывающееся лицо в различные жизненные условия и положения, вызывает это равновесие вернее, не жертвуя в то же время энергией.

Если же хотят воспретить общественному воспи­танию всякое положительное покровительство разви­тию тех или других сторон человеческого характера, если хотят обязать его способствовать лишь развитию сил в общем, то это само по себе уже невыполнимо; ибо то, что обладает единством организации, всег­да вызывает известные односторюнние последствия; и далее, даже при вышеупомянутом предположении, нельзя усмотреть пользы общественного воспитания. Если при нем имеется в виду помешать тому, чтобы дети оставались совершенно без всякого воспитания, то легче и менее вредно назначать опекунов нера­дивым рюдитслям или материально помогать неиму­щим. Далее, общественное воспитание не достигает даже имеющейся в виду цели, именно выработки нра­вов по тому образцу, который государство считает наилучшим. Как бы важно ни было влияние воспи­тания и как бы ни влияло оно на всю жизнь чело­века, еще важнее обстоятельства, сопровождающие человека в течение его жизни. Но где не встреча­ется полной гармонии во всем, там одного воспита­ния недостаточно. Если воспитание вообще должно вырабатывать только человека, не принимая в рас­чет определенных гражданских форм, то оно не нуж­дается в помощи государства. У свободных людей все ремесла идут лучше, все искусства более процве­тают, все науки быстрее развиваются. У них также все семейные узы теснее, родители горячее заботят­ся о детях и при высшем благосостоянии могут лег­че удовлетворять в этом своим желаниям. У свобод­ных людей появляется соревнование, и лучшие вос­питатели вырабатываются там, где их судьба зависит от успеха их трудов, а не от покровительства, которо­го им приходится ожидать от государства. Поэтому не будет недостатка ни в тщательном семейном вос­питании, ни в заведениях столь полезного и необхо­димого совместного воспитания детей[1]. Если госу­дарственное общественное воспитание и придало бы человеческому характеру известную форму, тотем не менее все еще ничего не было бы сделано для избе­жания преступлений и для укрепления безопасности. Добродетель и порок не зависят от той или иной фор­мы действий человека, не связаны необходимо с той или другой стороной характера; они по преимуществу стоят в связи с гармонией или дисгармонией различ­ных черт характера, с отношением силы к сумме на­клонностей и т.д. Каждому определенному роду ха­рактера свойственны поэтому собственные ошибки, в сторону которых он и может вырождаться. Если поэтому целая нация получила исключительно и пре­имущественно одну известную форму характера, то ей недостает противодействующей силы — и вместе с тем равновесия. Может быть, в этом заключается причина частых изменений государственного строя древних государств. Каждая форма государствен­ного устройства весьма сильно влияла на народный характер, который — будучи определенно вырабо­тан — вырождался и вызвал новое переустройство. Наконец, общественное воспитание, если признать за ним возможность полного достижения его цели, действует слишком сильно. Для поддержания необ­ходимой в государстве безопасности переработка са­мих нравов не необходима. Однако основания, кото­рыми я думаю подтвердить это положение, я выска­жу только дальше, так как они имеют отношение ко всему стремлению государства действовать на нравы и так как мне остается еще поговорить о некоторых других относящихся сюда же средствах. Поэтому мне

кажется, что общественное воспитание лежит вполне вне границ, в которых государство должно удержи­вать свою деятельность[2].


[1] «В хорошо устроенном обществе все направляет человека к выработке его природных способностей: без всякого вмеша­тельства воспитание будет удовлетворительно; оно будет тем прекраснее, чем будет предоставлено больше простора иници­ативе учителей и соревнованию учеников» (Mirabeau. L’educa- tion publique. P. 12).

[2] «Итак, вопрос состоит, может быть, именно в том, не долж­ны ли французские законодатели ограничиться в деле народного воспитании лишь покровительством em успехам; и в том, не бу­дет .Mi единственное воспитание, которого народ должен ожи­дать от них, заключаться в конституции, наиболее благоприят­ной для развития «человеческого я», и в законах, наиболее спо­собных поставить каждого на его мес то» (Mirabeau. L’education publique. P. 11). «1 la основании этого строгие принципы, по-ви­димому, требовали бы от i Iацкопального собрания, чтобы оно по отношении» к воспитанию ограничилось изъятием из его ведении властей или учреждений, которые могли бы извратить его направ­ление» (Ibid. Р. 19).

 

ГЛАВА VII Религия

Π омимо собственного воспитания юношества сущест­вует еще другое средство для действия на характер и нравы нации, с помощью которого государство как бы воспитывает взрослого, зрелого человека, следит в те­чение всей его жизни за его способом действия и его воззрениями и придаст им то или другое направление или по крайней мере пытается удержать его от того или другого заблуждения — именно религия. Все государ­ства, указывает нам история, пользовались этим сред­ством, хотя и в весьма различных размерах. У древних религия была теснейшим образом связана с государст­венным строем, вернее, она была политической опорой и двигателем этого последнего, и поэтому сюда при­менимо все то, что я раньше говорил о подобных уста­новлениях древних. Когда христианская игра научи­ла человечество почитать одну из самых опасных пре­град, отделивших различные племена человеческого рода друг от друга; вместе с тем она положила настоя­щие основы истинной человеческой добродетели, раз­вития и единения, без которых просвещение и знание и самые науки еще гораздо дольше, если не навсегда, остались бы редким достоянием немногих отдельных личностей, в это же время и связь между государст­венным строем и религией сделалась слабее. Но ког­да потом нашествие варваров изгнало просвещение, а непонимание именно этой религии создало слепой и нетерпимый прозелитизм, политическая же форма го­сударства в то же время так изменилась, что вместо граждан мы находим только подданных, подчиненных не столько государству, сколько правителю, — тогда забота о поддержании и распространении религии ста­ла в зависимость отличной совести государей, которые считали, что она поручена им самим Богом. В новей­шее время этот предрассудок встречается менее часто, однако ввиду внутренней безопасности и нравственно­сти — как ее крепчайшего оплота — покровительство религии при помощи законов и государственных уста­новлений не менее горячо рекомендуется.

Я думаю, что указал здесь приблизительно все главные эпохи религиозной истории государств, хотя в то же время и не хочу отрицать, что оба упомянутых воззрения, и в особенности последнее, везде могли со­действовать, причем всегда, конечно, преобладало ка­кое· нибудь одно из них.

При стремлении действовать с помощью религиоз­ных идей на нравы нужно вообще различать покрови­тельство какой-нибудь определенной религии от покро­вительства религиозности вообще. Первое, бесспор­но, действует более подавляющим и вредным образом, нежели последнее. Но вообще последнее едва ли воз­можно без первого. Если государство смотрит на ре­лигиозность и нравственность как на вещи, неразрыв­но связанные, и почитает законным и позволительным действовать при помощи названного средства, то при различной степени согласия различных религиозных мнений с нравственными взглядами, основанными на истинных или условно принятых началах, едва ли воз­можно, чтобы государство не приняло одну какую-ни­будь религию под свое покровительство преимущест­венно перед другими. Даже если оно этого совершенно избежит и явится как бы покровителем и защитником всех религиозных партий вообще, то, так как ему воз­можно составлять суждения только на основании внеш­них действий, оно тем не менее должно будет покро­вительствовать взглядам этих партий, подавляя не со­гласующиеся с ними мнения отдельных лиц. Во всяком случае, государство может интересоваться каким-либо одним взглядом лишь ввиду того, что стремится сде­лать вообще господствующей веру в единое Божест­во, столь сильно влияющую на человеческую жизнь. К этому еще нужно прибавить, что при двусмысленно­сти всех выражений вообще, при массе идей, которые можно выразить одним и тем же словом, само государ­ство должно бы было придать выражению «религиоз­ность» определенное значение, если бы хотело вообще воспользоваться сю как путеводной нитью. Поэтому, на мой взгляд, отнюдь невозможно никакое вмешатель­ство государства в религиозные вопросы без большего или меньшего покровительства известным определен­ным взглядам. Но при этом получили бы силу все те возражения, которые можно сделать против подобно­го вмешательства. Я не допускаю также возможности подобного вмешательства без того, чтобы оно до изве­стной степени не вело за собой руководительства отде­льными личностями или стеснения их свободы. Как бы сами по ссбс ни разнились в своем влиянии принуж­дение в собственном смысле, простой совет и наконец только доставление легчайшей возможности заняться религиозными вопросами, тем не менее даже в послед­нем случае, как я и раньше старался подробнее ука­зать при рассмотрении сходных мероприятий, всегда будет существовать некоторый перевес взглядов, при­нятых государством, что не может не стеснять свобо­ды. Я считал необходимым предпослать эти замечания ради могущего встретиться при дальнейшем исследо­вании возражения, что настоящее сочинение касается не заботы о религии вообще, а только некоторых от­дельных видов этой заботы, и ради того также, чтобы не нарушить цельности и связности моего исследова­ния слишком мелочным рассмотрением могущих встре­титься отдельных случаев.

Всякая религия основана на потребности души; я говорю здесь о религии, поскольку она имеет отно­шение к нравственности и ощущению душевного до­вольства, т.е. когда она перешла в чувство, — но не постольку, поскольку разум действительно признает какую-либо религиозную истину или стремится при­знать ее, так как ясное понимание истины независимо от какого бы то ни было влияния воли или желания; я не беру здесь также во внимание, подтверждает ли открювенис какую-нибудь религиозную истину, так как и историческое верование не должно подчиняться по­добным влияниям. Мы надеемся, мы предчувствуем, потому что желаем. Там, где отсутствует всякий след духовной культуры, религиозные стремления только чувственны. Страх и надежда, вызываемые явления­ми прирюды, которых воображение превращает в са­модеятельные существа, составляют содержание всей религии. Там, где духовная культура начинается, это­го уже недостаточно. Душа стремится тогда к созер­цанию совершенной сущности, искра которой тлеет в ней самой, но которую она в гораздо большей мере чувствует вне себя. Это созерцание переходит в вос­торг, и когда наконец человек представляет себя в со­отношении с тем совершенным существом, то рожда­ется любовь, из которой вытекает стремление сделать­ся похожим на него, слиться с ним. Это встречается также и у тех народов, которые стоят на низших ступе­нях развития. На этом же основано то, что даже у са­мых диких народов предводители наций воображают, что происходят от богов и со временем вернутся к ним. Представление о божестве различно только сообраз­но различию представления о совершенстве, которое господствует в данном столетии и данной нации. Боги древнейших греков и римлян и боги наших отдален­нейших предков были идеалом телесной силы и мощи. Когда идея чувственно-прекрасного возникла и утон­чилась, то олицетворенную чувственную красоту воз­несли на престол божества, и таким образом возникла религия, которую можно бы назвать религией искус­ства. Когда возвысились от чувственного к чисто ду­ховному, от красоты к добру и истине, тогда понятие о высшем умственном и нравственном совершенстве сделалось предметом обожания, а религия — достоя­нием философии. Может быть, высказанное могло бы служить мерилом сравнительной ценности различных религий, если бы религия разнилась по нациям или пар­тиям, а не по отдельным личностям. Но религия впол­не субъективна и зависит только от особенностей ми­ровоззрения каждого отдельного человека.

Когда идея о божестве есть плод истинного духов­ного развития, то она действует прекрасно и благо­детельно на внутреннее совершенство. Все является нам в другом виде, когда создано по плану намерен­ному в противоположность тому, что создано нера­зумным случаем. Идеи разума, порядка, преднамерен­ности, которые нам так необходимы, чтобы действо­вать или даже для возвышения наших умственныхсил, укореняются крепче в нашей душе, когда мы их везде открываем. Конечное становится как бы бесконечным, преходящее — прочным, изменчивое — постоянным, запутанное — простым, когда мы представляем себе одно рождающее порядок начало во главе вещей и веч­ность духовного мира. Наша жажда к познанию исти­ны, наше стремление к совершенствованию приобрета­ют более силы и прочности, когда мы веруем, что есть существо, которое представляет источник всякой исти­ны, совокупность всякого совершенства. Бедствия ме­нее чувствительны нашей душе, так как с ними связа­ны вера и надежда. Чувство, что все, чем мы обладаем, мы получаем из рук любящего существа, увеличивают в одно и то же время счастье и нравственную добрю- детсль. Полная благодарности за испытанную радость и исполненная доверчивой надежды получить радость и в будущем, душа как бы освобождается от тяжелых пут и нс отдастся более постоянным мучительным и глубоко затаенным размышлениям о своих собствен­ных ощущениях, планах, заботах, надеждах. Если она лишена возвышающего чувства быть во всем обязан­ной самой себе, зато ощущает сладостное сознание, что живет в любви другого существа, — чувство, где собственное совершенство соединяется с совершенст­вом этого существа. Она сочувственно настраивается к другим, она не хочет, чтобы другие все извлекали из себя самих, хотя она сама ничего не получает от дру­гих. Я здесь коснулся только главных моментов это­го исследования. Разбирать этот предмет подробнее после мастерского изложения Гарвея было бы излиш­не и неуместно.

Но как, с одной стороны, следует признать, что религиозные идеи значительно содействуют нравст­венному совершенствованию, так, с другой, нельзя не сказать, что они вовсе не неразрывно связаны с ним. Простая идея духовного совершенствования доста­точно возвышенна, полна и возвышающа, чтобы не требовать другой оболочки или формы. И тем не ме­нее в основе каждой религии лежит идея олицетворе­ния, род материализации, антропоморфизма в боль­шей или меньшей степени. Идея совершенства будет непрестанно носиться и перед тем, кто не привык со­единять всю сумму нравственного добра в одном иде­але и представлять себя в соотношении с этой сущно­стью, и его она будет побуждать ко всякой деятельно­сти и ему доставлять полное душевное удовлетворение. Твердо убежденный опытом, что его духу возможно развиваться в смысле достижения высшей нравствен­ной силы, он, полный мужественного рвения, будет стремиться к избранной им цели. Мысль о возможно­сти уничтожения его бытия перестанет страшить его, как скоро он, не поддаваясь более обманчивому вооб­ражению, перестанет чувствовать небытие в небытии. Роковая зависимость от внешних судеб не подавляет его; более равнодушный к материальным наслаждени­ям и лишениям, он стремится лишь к чисто умствен­ному и нравственному, и никакая судьба не может ока­зать более никакого влияния на внутреннюю жизнь его души. Его дух чувствует себя независимым, вследствие того что довольствуется сам собою, и благодаря пол­ноте своих идей и сознанию своей внутренней силы он чувствует себя выше переменчивости вещей. Если он наконец заглядывает в прошлое и шаг за шагом следит, как он воспользовался так или иначе тем или другим случаем, как мало-помалу сделался тем, что есть, — когда он таким образом увидит соединенными в себе: причину и действие, цель и средство, и тогда, полный самой благородной гордости, какую конечное существо способно испытывать, воскликнет:

Не все ли ты самостоятельно совершило.

Сердце горящее святым огнем?[1]

Тогда не должны ли исчезнуть в нем все идеи оди­ночества, бессилия, недостатка защиты, утешения и помощи, которые всегда предполагаются там, где отсутствует олицетворенная, порождающая порядок разумная причина всего конечного. Это чувство внут­ренней самостоятельности, это существование в себе и через себя не сделают его жестким и нечувствитель­ным по отношению к другим существам, не лишит его сердца полной участия любви и доброжелательных на­клонностей. Именно эта идея совершенства, которая не есть прюсто холодное представление разума, но мо­жет быть теплым чувством сердца, привлекает всю его деятельность — и она же заставляет его находить на­слаждение в жизни для других. Он признает, что эти другие обладают той же способностью совершенство­ваться и что он может вызвать в них эту способность или увеличить ее. Он еще не прюникнут высшим иде­алом нравственности, пока может рассматривать себя или других в отдельности, пока все духовные суще­ства не слились в его представлении в сумму совер­шенства, рассеянного в каждом из них. Может быть, его слияние с остальными подобными ему существами еще теснее, его участие в их судьбе еще теплее, ког­да их и его судьба зависит в его представлении толь­ко от него и от них.


[1] Гёте И. В. Прометей. II. С. 69.

 

Если бы мне сделали, и не без основания, возраже­ние, что для осуществления начертанного мной образа потребовалась бы необыкновенная, выходящая из ряда вон сила духа и характера, то не следует также забы­вать, что все сказанное имеет место и там, где религи­озные чувства вызывают образ жизни поистине пре­красный и одинаково далекий как от холодности, так и от мечтательности. Вообще это возражение было бы уместно только в том случае, если бы я предлагал спо­собствовать или покровительствовать только что опи­санному мною настроению. Но мое намерение состоит главным образом в том, чтобы указать, что для самого последовательного человека нравственность вовсе не стоит в зависимости от религии или вообще не необхо­димо связана с нею. Я желаю со своей стороны помочь уничтожению малейшей тени нетерпимости и разви­тию того уважения, которое человек должен чувство­вать к чувствам и образу мыслей других людей. Что­бы еще более оправдать мой взгляд, я бы мог, с другой стороны, выставить вредное влияние, которое способ­но иметь наиболее религиозное настроение, так же как и настроение наименее религиозное. Но, однако, тяже­ло останавливаться на таких неприятных картинах, и сама история уже представляет их нам в достаточном количестве. Может быть, беглый взгляд, брошенный на сущность самой нравственности и на тесную связь не только религиозности, но и религиозных систем че­ловека с его способом чувствования приведет нас к еще более доказательному результату.

Ни обязанности, предписываемые нравственно­стью, ни то, что как бы освящает се законы и дела­ет их желательными, не зависит от религиозных идей. Я уже не говорю о том, что подобная зависимость пов­редила бы чистоте нравственного стремления воли. Может быть, этому началу откажут в достаточной основательности в рассуждении, подобном настояще­му и которое почерпнуто из опыта и применимо толь­ко на опыте. Однако свойства какого-либо действия, которые превращают его в обязанность, вытекают от­части из сущности человеческой души и отчасти из ближайшего применения этого действия к взаимным отношениям людей. И если эти свойства несомнен­но предписываются в особенности религиозным чувс­твом, то это средство далеко не единственное и не ко всем характерам применимое. Гораздо справедливее можно сказать, что сила влияния религии основана главным образом на индивидуальных свойствах чело­века и в строжайшем смысле субъективна. Холодный, просто рассудительный человек, в котором познание вещей никогда не переходит в ощущение, в чувство, для которого достаточно увидеть соотношение вещей и действий для того, чтобы сообразно этому настроить свою волю, не нуждается ни в каком религиозном на­чале для того, чтобы поступать добродетельно и быть добродетельным, поскольку это ему, по его характеру, возможно. Совершенно иначе обстоит дело там, где способность чувствовать очень сильна и где каждая мысль легко превращается в чувство. Однако и здесь оттенки бесконечно различны. Там, где душа чувст­вует сильное стремление, как бы выходит из самой себя и переходит в других, соединяется с другими, там религиозные идеи будут весьма действительно вли­ять на образ действий. В то же время есть характеры, у которых господствует такая тесная последователь­ность в идеях и ощущениях, что из этого прюистска- ст настолько значительная сила и самостоятельность, что они и не требуют и не допускают отдачи своего существа другому или беззаветного доверия к чужой силе, в чем преимущественно и выражается влияние религии. Даже положения, потребные для того, чтобы привести человека к религиозным идеям, различны по различным характерам. У одного для этого достаточен всякий сильный аффект — радость или горе, у друго­го только радостное чувство, проистекающее из бла­годарности за испытанное наслаждение.

Последнего рода характеры, может быть, не сле­дует ценить менее других. Они, с одной стороны, до­статочно сильны, чтобы не искать чужой помощи в не­счастье, с другой — слишком ценят и понимают на­слаждение быть любимым, чтобы не связывать с идеей счастья и наслаждения представления о любвеобиль­ном существе, дарующем их. Часто также стремле­ние к религиозным идеям имеет еще более благородный, более чистый, если я смею так выразиться, более интеллектуальный источник. Человек может позна­вать то, что его окружает, только при помощи сво­их органов; нигде не открывается перед ним непо­средственно чистая сущность вещей; именно то, что сильнее всего возбуждает его любовь, что охватыва­ет все его внутреннее я с непреодолимой силой, скры­то от него самой непроницаемой завесой; в течение всей его жизни его деятельность сводится к стремле­нию проникнуть сквозь эту завесу; все его наслажде­ния заключаются в предчувствии истины, начертан­ной загадочными знаками; в надежде непосредственно созерцать эту истину в дальнейшие периоды его су­ществования. Там, где в чудной и прекрасной гармо­нии дух безустанно стремится к непосредственному созерцанию истинного бытия и где сердце страстно этого желает, там, где глубина мыслительной силы не удовлетворяется бедностью понятии, а теплота чув­ства — призрачными наслаждениями, даруемыми чувственностью или фантазией, там вера неудержи­мо следует свойственному разуму стремлению рас­ширить, уничтожая все границы, каждое понятие до идеала и сильно прилепляется к одной сущности, ко­торая заключает все другие сущности в себе и сама чисто и непосредственно существует, созерцает и соз­дает.

Но часто довольная малым скромность ограни­чивает веру областью опыта, часто чувство хотя и на­слаждается свойственным разуму идеалом, однако на­ходит еще более наслаждения, ограничиваясь земным строем, который ему дано познавать, теснее связывать одну с другой чувственную и нечувственную природу, придавать таинственным знакам более богатый смысл и истине более понятное, более богатое идеями выра­жение; и часто, когда человек, не опьяняясь вооду­шевлением полного надежды ожидания, не допуска­ет взор свой уноситься в бесконечную даль — часто, говорю я, он вознагражден за это постоянно сопро­вождающим его сознанием осуществления его стрем­лений. Он идет вперед менее смело, но вернее; начала разума, которых он придерживается, менее богаты, но зато яснее; чувственное восприятие, хотя бы менее со­гласное с истиной, более применимо к опыту. Челове­ческий дух ни от чего не приходит в больший восторг, ничто больше не удовлетворяет его чувства, как пре­мудрый порядок в бесконечной массе разнообразных, даже, может быть, находящихся в борьбе друг с дру­гом неделимых.

Между тем эта способность восторгаться свойст­венна иным людям в высшей степени; они-то всего охотнее и схватываются за мысль, что одно существо создало и привело в порядок мир и поддерживает этот порядок с заботливой мудростью. Для других сила от­дельного существа кажется священнее; она привлекает их к себе сильнее, нежели общее распределение вещей; они поэтому естественным образом и чаще избирают противоположный путь, тот именно, на котором внут­ренняя сущность человека, развиваясь сама из себя и видоизменяясь под взаимным влиянием людей друг на друга, самостоятельно настраивается к той гармонии, в которой одной как дух, так и сердце человека могут успокоиться. Я далек от мысли, что в этих коротких словах исчерпал разнообразие предмета, богатство ко­торого не поддается никакой классификации. Я хотел только на примере показать, что истинная религиоз­ность, так же как и всякая истинная религиозная си­стема, в высшем смысле вытекает из внутренней сущ­ности способа ощущения человека.

Независимо от ощущений и различия характеров есть чисто интеллектуальная сторона религиозных идей, именно понятия о преднамеренности, порядке, целесообразности, совершенстве. Но здесь речь идет не столько о сущности этих понятий, сколько о их влия­нии на человека, а последнее бесспорно не обладает по­добной независимостью; и далее эти идеи не принадле­жат исключительно одной религии. Идея совершенства черпается прежде всего из живой природы, потом пере­носится на безжизненную и наконец мало-помалу осво­бождается от всяких границ и возвышается до наисовершенного. Но как живая, так и безжизненная природа остаются все теми же, и разве возможно, сделав первые шаги, остановиться перед последним? Если всякая ре­лигиозность так всецело зависит от разнообразных ви­доизменений характера и преимущественно чувства, то и влияние ее на нравственность должно зависеть во­все не от вещественного содержания принятых начал, но от формы восприятия, от убеждения, от веры. Это положение, которое мне будет впоследствии очень по­лезно, было, надеюсь, достаточно доказано всем пред­шествующим. Я могу здесь бояться только одного уп­река, именно, что во всем, что я говорю, я имею в виду человека, весьма богато одаренного природой и нахо­дящегося в благоприятных обстоятельствах, — чело­века, заслуживающего особенного внимания и потому редкого. Но дальнейшее, надеюсь, покажет, что я во­все не теряю из виду и всю более обыкновенную люд­скую толпу, к тому же мне казалось бы постыдным не исходить из высших точек зрения там, где предметом исследования является сам человек.

После этого беглогообщего взгляда, брошенного на религию и ее влияние на жизнь, я вернусь к вопрюсу, имеет ли государство право или нет влиять при помо­щи религии на нравы граждан. Из вышесказанного очевидно, что средства, применяемые законодателем для достижения нравственного развития, всегда лишь постольку полезны и целесообразны, поскольку они способствуют внутреннему развитию способностей и наклонностей. Всякое развитие имеет свой источник во внутренней сущности души, и внешними средст­вами мы можем только вызвать его, но никогда не со­здать. Нельзя отрицать, что религия, основанная на идеях, ощущениях и внутреннем убеждении, представ­ляет пригодное для этого средство. Мы образуем ху­дожника, упражняя его глаз при помощи мастерских произведений искусства, питая его воображение пре­красными прюизведениями древности. Точно так же нравственный человек должен быть развит созерца­нием высокого нравственного совершенства, в жиз­ни — сношениями с людьми и целесообразным изу­чением истории, наконец, созерцанием высшего иде­ального совершенства в образе божества. Но не все очи способны к подобному созерцанию, или, чтобы не употреблять риторических фигур, такой образ мыслей свойствен не каждому характеру. Но если бы и все люди были способны на это, то названный образ мыс­лей оказывал бы действительное влияние лишь там, где проистекал бы из совокупности всех идей и ощу­щений, где рождался бы сам собой из внутренней сущ­ности души и не был бы извне вложен в нее. Удале­ние препятствий, мешающих предаваться религиоз­ным идеям, поощрение свободного духа исследования суть поэтому единственные средства, которыми зако­нодатель имеет право пользоваться. Если он идет да­лее, если прямо поощряет религиозность или руково­дит сю, или даже покровительствует известным иде­ям, или требует вместо искреннего убеждения веры, основанной на авторитете, то препятствует парению духа η развитию душевных сил; может быть, настраи­вая воображение определенным образом или же крат­ковременно возбуждая чувство, он и вызывает соглас­ные с законами действия со стороны своих граждан, но он никогда не насаждает этим истинной доброде­тели. Истинная добродетель независима ни от какой религии и несовместима с религией по приказу, с ве­рой по авторитету.

Но если известные религиозные начала вызывают хотя бы только законные поступки, то недостаточно ли этого, чтобы дать государству право распространять религию даже в ущерб общей свободе мышления. Цель государства достигнута, когда законам его строго сле­дуют, и законодатель вполне удовлетворительно ис­полнил свой долг, когда издал мудрые законы и сумел обеспечить послушание им со стороны граждан. Да­лее, выставленные нами понятия добродетели пригод­ны лишь для немногих классов граждан в государстве; для тех именно, внешнее положение которых дозволя­ет им посвятить значительную часть своего времени и сил своему внутреннему развитию. Забота государства должна простираться на большое множество, которое, однако, не способно доходить до этой высшей ступе­ни нравственности.

В начале этого сочинения я уже достаточно развил некоторые положения, которые в сущности опроверга­ют основы выставленных возражений; я говорил имен­но, что государственное устройство само по себе не есть цель, а только средство для развития человека, и что поэтому для законодателя недостаточно дать автори­тетность своим решениям, если в то же время средства, обеспечивающие эту авторитетность, не будут хороши или, во всяком случае, безвредны. Но в то же время неверно и то, что для государства важны только дей­ствия его граждан и их законность. Государство есть такая сложная и запутанная машина, что законы, ко­торые всегда должны быть просты, общи и немного­численны, не могут быть для него достаточны. Главное остается исполнить при помощи свободных и соглас­ных усилий самих граждан. Чтобы убедиться в спра­ведливости сказанного, достаточно сравнить благосо­стояние культурных и просвещенных народов с бед­ностью грубых и неразвитых. Поэтому старание всех людей, занимавшихся государственным устройством, стремилось к тому, чтобы благо государства совпада­ло с интересами самих граждан; они старались пре­вратить государство в машину, которая оставалась бы на ходу силой своих внутренних пружин и не нужда­лась бы непрестанно во внешних влияниях.

Если новые государства могут похвалиться каким- либо преимуществом перед древними, то именно тем, что они более осуществили это начало. Даже то, что они пользуются религией как образовательным сред­ством, представляет доказательство этого. Но и рели­гия — поскольку именно известные определенные на­чала се должны вызывать только хорошие действия или поскольку положительное руководство вообще должно действовать на нравы — есть чуждое, извне действую­щее средство. Поэтому высшей целью законодателя, достижимой только при даровании наибольшей сво­боды (чему его скоро научит истинное значение чело­веческой природы), должно быть следующее: именно до такой степени возвысить развитие граждан, что все стремления их, содействующие государственным це­лям, будут основываться только на идее пользы, ко­торую приносит «иенам нации для достижения их ин­дивидуальных намерений государственное устройство. Но для того чтобы дойти до такого взгляда, необхо­димо умственное развитие и просвещение, которые не могут возникнуть и проявиться там, где дух свободно­го исследования ограничивается законами.

Только убеждение в том, что без определенных, принятых на веру религиозных начал или по меньшей мере без наблюдения со стороны государства за ре­лигией граждан невозможны внешнее спокойствие и нравственность; что без этих религиозных начал граж­данской власти невозможно поддерживать уважение к законам, заставляет не принимать во внимание вы­сказанный выше взгляд. И однако, влияние, которое должны иметь религиозные начала, воспринятые та­ким образом, и вообще всякая религиозность, подде­рживаемая государственными учреждениями, требо­вали бы сначала более строгого и точного исследования. Для грубой, неразвитой части нации из всех религиоз­ных истин считают наиболее пригодной идею будущего награждения или наказания. Но эта идея не уничтожа­ет стремления к безнравственным поступкам, не спо­собствует стремлению к добру, не возвышает поэтому характера — она действует только на воображение и поэтому имеет как образы, вызываемые фантази­ей, вообще влияние только на самые поступки; но и это влияние умаляется н уничтожается всем тем, что ослабляет живость воображения. Если же принять во внимание, что это ожидание так отдаленно и поэтому даже в представлении наиболее верующих людей так неопределенно и шатко, что идеи после дующего рас­каяния, будущего исправления, ожидаемого проще­ния столь сильно поддерживаются некоторыми рели­гиозными положениями и в свою очередь уничтожают действительность идеи возмездия, то становится не­понятно, почему эта идея должна иметь более сильное влияние, чем представление о гражданских наказани­ях, которые близки (понятно, при хороших полицей­ских учреждениях) и неотвратимы ни раскаянием, ни последующим исправлением — в особенности, если с детства знакомить граждан как с теми, так и с дру­гими последствиями нравственных и безнравственных поступков.

Нельзя отрицать, конечно, что и менее воз­вышенные религиозные понятия действуют у большой части нации более благородным образом. Мысль быть предметом заботливости премудрого и совершенного существа придаст людям более достоинства; уверен­ность в вечном существовании приводит их к более вы­соким точкам зрения, вносит более преднамеренности в их действия; чувство уверенности в добрюте и бла­говолении к ним божества настраивает подобным же образом и их душу — короче, религия внушает им понимание красоты добродетели. Но там, где рели­гия должна иметь подобное влияние, там она должна совершенно перейти во взгляды и чувство, что едва ли возможно, если дух свободного исследования стеснен и все сведено к одной вере; там должно уже суще­ствовать умение ценить более возвышенные чувства; там религия проистекает из еще неразвитого стремле­ния к нравственности, на которюе она потом опять и воздействует. Никто, конечно, не захочет безусловно отрицать влияние религии на нравственность; но при этом всегда возникает вопрос: зависит ли это влияние именно от некоторых определенных религиозных на­чал? И далее: настолько ли это влияние сильно, что­бы нравственность и религия вследствие этого нераз­рывно связывались одна с другой? Я думаю, что на оба эти вопроса следует отвечать отрицательно. Добродетель настолько согласна с основными природными на­клонностями человека — чувства любви, уживчивости и справедливости имеют нечто столь сладкое, чувство неэгоистичсской деятельности, жертвования собой для других нечто столь возвышающее, отношения, проис­текающие отсюда в домашней и общественной жиз­ни, вообще дают столько счастья, что не столько не­обходимо отыскивать новые побуждения для нравст­венных поступков, сколько предоставить тем, которые уже сами по себе существуют в душе, более свободную и лишенную помехи деятельность.

Но если хотят идти дальше, если хотят прибавить новые побудительные средства, то, чтобы избежать односторонности, следует взвесить как пользу, так и вред их. Нет более нужды распространяться о том, насколько велик и разнообразен вред, приносимый ограничением свободы мышления; это было уже мно­го раз сказано и повторено; начало этого сочинения со­держит также уже все то, что я считаю необходимым сказать о вреде всякого положительного покровитель­ства религиозности со стороны государства. Если бы этот вред простирался только на результаты иссле­довании, если бы он вносил собой только неполноту и неточность в наши научные познания, то могло бы казаться, что мы имеем право противопоставить ему пользу, ожидаемую от положительного покровитель­ства религии. Но можем ли мы ожидать ее? В дейст­вительности вред гораздо значительнее. Польза сво­бодного исследования простирается на весь наш способ не только мышления, но и действия. Человек, который привык обсуждать истину и заблуждение без отноше­ния к внешним условиям и высказывать свои суждения другим, выслушивая то же самое от них, такой человек поступает на основании начал более продуманных, по­следовательных и истекающих из более высоких воз­зрений, чем тот, исследования которого постоянно ру­ководятся обстоятельствами, зависящими не от самого исследования. Исследование и убеждения, происте­кающие из исследования, представляют самодеятель­ность; вера же есть не что иное, как доверие к чужой силе, чужому умственному и нравственному совершен­ству. Поэтому в исследующем мыслителе развивает­ся более самостоятельности и силы; в доверяющем, ве­рующем человеке более слабости и бездеятельности. Правда, что вера, где она вполне господствует, уничто­жая всякое сомнение, вызывает еще более непобедимое мужество, еще более полную выдержки силу: история всех мечтателей показывает нам это. Но эта сила лишь там желательна, где дело идет о внешнем, определен­ном результате, для которого потребна лишь, так ска­зать, механическая деятельность — не там, где нужны самостоятельные решения, продуманная, основанная на началах разума деятельность или даже внутреннее совершенство. Эта сила сама основана на подавлении всякой самостоятельной деятельности разума. Сомне­ния мучат лишь того, кто руководится собственным исследованием; потому что для последнего результа­ты гораздо менее важны, нежели для первого. Во вре­мя своего исследования он сознает деятельность, силу своей души; он чувствует, что его истинное совершен­ство, его счастье основаны, в сущности, на этой силе; сомнения в началах, которые он доселе считал за исти­ну, не подавляют его: он, напротив, радуется, что его мыслительные силы настолько окрепли, что он видит ошибки, которые раньше были от него скрыты. Вера, напротив, может находить интерес лишь в самом ре­зультате, потому что познанная истина не заключа­ет для нее ничего более. Сомнения, вызываемые ра­зумом, мучат верующего: потому что для него они не представляют новых средств достижения истины как для самостоятельного мыслителя; они просто отнима­ют у него уверенность, не указывая ему средства сно­ва достигнуть ее другим образом.

Это рассуждение, развитое далее, приводит к за­мечанию, что вообще нехорошо приписывать отдель­ным результатам такую большую важность — думать, что от них зависит множество других истин или значи­тельное число внешних и внутренних полезных послед­ствии. Этим слишком легко подавляется дух исследо­вания, и в таком смысле действуют часто самые сво­бодные и просвещенные взгляды, когда им придается характер незыблемого положения, что прямо противо­речит началам, без которых они сами никогда не мог­ли бы развиться. Настолько важна свобода мышления, настолько вредно всякое ее ограничение! С другой сто­роны, напротив, у государства нет недостатка в сред­ствах поддерживать уважение к законам и предупреж­дать преступления. Пусть, насколько возможно, будут уничтожены тс источники безнравственных поступков, которые существуют в самом государственном устрой­стве, пусть наблюдение полиции тщательнее направит­ся на совершенные преступления, пусть наказания сде­лаются целесообразны — и цель будет достигнута. Не следует забывать, что свобода мышления и просвеще­ние, преуспевающее лишь под ее защитой, суть самые действительные средства для поддержания безопасно­сти. Тогда как все остальные средства только предуп­реждают совершение преступлений, свобода мысли и просвещение действуют на склонности и настроения; если те вызывают только соответствие внешних поступ­ков, то свобода мысли и просвещение обусловливают внутреннюю гармонию воли и стремлений. Когда же, наконец, перестанут предпочитать внешние последст­вия поступков внутреннему духовному настроению, из которого они проистскают? Когда же, наконец, появит­ся человек, который будет для законодательства тем, чем Руссо был для воспитания, и который, бросив точку зрения внешних физических результатов, возьмет, на­конец, во внимание внутреннее развитие человека?

Не следует также думать, что свобода мысли и про­свещение полезны лишь для немногих в народе, что для большей его части, деятельность которой исчерпыва­ется ее заботой о физических потребностях, она оста­ется ненужной или становится даже вредной, — что на эту часть народа можно действовать только посред­ством распространения в ней известных определен­ных начал и ограничения свободы мысли. Уже в са­мой мысли лишить какого-нибудь человека права быть человеком заключается нечто унизительное для чело­вечества. Ни один человек не стоит на столь низкой ступени культуры, чтобы он не был способен достичь высшей; и если бы высшие религиозные и философ­ские идеи не могли непосредственно распространять­ся среди большой части граждан, если бы, чтобы быть понятым этим классом людей, нужно было сообщать ему истину в иной форме, если бы было необходимо обращаться более к воображению и сердцу, чем к хо­лодному разуму, то тем не менее не следует забывать, что расширение научных познаний, стоящее в зависи­мости от свободы и просвещения, распространяется и в их среде, что благодетельные последствия свободно­го и неограниченного исследования влияют на дух и ха­рактер целой нации, отражаясь даже на самых се не­значительных «иенах.

Чтобы более обобщить это рассуждение, кото­рое главным образом относится к тому случаю, когда государство стремится распространить известные ре­лигиозные начала, я должен напомнить о ранее раз­витом положении, что влияние религии на нравствен­ность зависит (всего более, если не вполне) от формы, в которой как бы существует религия в человеке, а не от содержания положений, которые она для него освя­щает. Но всякое государственное постановление, как я также уже пытался показать в предыдущем, дейст­вует более или менее на это содержание, между тем как доступ к самой форме, если я смею далее пользо­ваться этим выражением, почти вполне возбранен ему. Как религия самобытно зарождастся в человеке? Как он ее воспринимает? Это совершенно зависит от того, что он есть, от его способа мышления и чувствования. Даже если допустить, что государство было бы в со­стоянии преобразовать все внутреннее «я» человека согласно своим целям (невозможность чего, однако, неоспорима), то я очень неудачно доказывал бы свои взгляды во всем предыдущем, если бы здесь должен был повторить еще раз все те основания, которые вез­де воспрещают государству пользоваться самовласт­но человеком для своих намерений, не беря во внима­ние его индивидуальных целей. Что и здесь не суще­ствует абсолютной необходимости, которая одна могла бы, может быть, оправдать исключение, доказывает­ся независимостью нравственности от религии. Я уже пытался указать на это и постараюсь еще сильнее под­твердить это теми основаниями, при помощи которых я думаю убедить читателя, что сохранение внутренней безопасности в государстве вовсе не требует, чтобы правам было дано особенное, определенное направле­ние.

Но если что-либо в состоянии подготовить в ду­шах граждан плодотворную почву для религии, если что заставляет твердо воспринятую и перешедшую как в мысль, так и в чувство религию благодетельно воз­действовать на нравственность, то это свобода, ко­торая всегда (как бы мало это ни было) страдает от положительной заботы государства. Чем разнообраз­нее и своеобразнее развивается человек, чем выше па- риг его чувство, тем легче отвращается его взгляд от узкого, изменяющегося круга вещей, в котором вра­щается его жизнь; взоры его переносятся к бесконеч­ности и единству, содержащих в себе причину види­мых ему пределов и изменчивости — причем он мо­жет желать или нет олицетворения этой бесконечности и единства в одном существе. Далее, чем свободнее че­ловек, тем он лично становится самостоятельнее, тем делается благосклоннее к другим. Но ничто не порождает идеи божества столь сильно, как доброжелательная благосклонная любовь, и ничто не делает отсут­ствие этой идеи столь безвредным для нравственно­сти, как самостоятельность, сила, довольствующаяся и ограничивающаяся сама собой. Чем, наконец, выше чувство силы в человеке, чем менее стеснено всякое выражение ее, тем охотнее отыскивает он внутреннее начало, которое руководило бы им, и поэтому он оста­ется нравственным, из чего бы ни слагалось это нача­ло — из любви ли и благоговения перед божеством или из внутреннего чувства самоудовлетворения, слу­жащего ему наградой. Разница поэтому заключается, по моему мнению, в еле дующем: предоставленный са­мому себе в вопросах религии гражданин будет или не будет, согласно своему индивидуальному характеру, питать в душе своей религиозные чувства, но, во вся­ком случае, его мышление сделается последователь­нее, его чувство глубже, во всем его существе будет более цельности и он будет нравственнее и послушнее законам. Гот, напротив, который стеснен религиоз­ными постановлениями, будет, несмотря на них, точ­но так же воспринимать или не воспринимать религи­озные идеи, но, во всяком случае, он будет обладать меньшей последовательностью идей, меньшей глуби­ной и силой чувства, меньшим единством существа и, таким образом, будет придавать меньшую цену нрав­ственности и чаще постарается обходить законы.

Я думаю поэтому, что, не прибавляя дальнейших доказательств, имею право выставить само по себе уже не новое положение: все, что касается религии, ле­жит вне границ деятельности государства, и свя­щеннослужители. как и вообще все священнодейс­твия. должны быть поставлены в зависимость от общества и не допускают никакого особенного на­блюдения со стороны государства.